Франц Кафка - Замок
— Ну хорошо, — сказал К., — Варнаве приходится долго ждать, прежде чем ему дадут поручение. Это понятно, служащих тут, видно, в избытке, не каждому выпадает по заданию в день, вряд ли стоит на это сетовать, здесь, надо думать, с каждым так. Но в конце-то концов и Варнава все-таки получает поручения, вон мне лично уже два письма доставил.
— Вполне допускаю, — отвечала Ольга, — что нам и негоже сетовать, в особенности мне, простой девушке, которая знает обо всем лишь понаслышке и которой куда труднее во всем разобраться, чем Варнаве, тем более что он и умалчивает о многом. Но вот сам послушай, как с письмами обстоит, в частности, например, с письмами тебе. Письма эти он не от Кламма лично получает, а от писаря. В любой день, в любой час — вот почему эта служба, хоть кажется легкой, так утомительна, ведь Варнаве нужно постоянно быть начеку — писарь, вспомнив о нем, может подозвать его к себе. Сам Кламм вроде и распоряжений никаких не отдавал, он, как ни в чем не бывало, читает свою книгу, иногда, правда, — и частенько, как раз когда Варнава приходит, — протирает пенсне и как будто даже на Варнаву смотрит, если, конечно, он без пенсне вообще хоть что-то видит, в чем Варнава сомневается, ведь глаза у Кламма крепко зажмурены, и кажется, он вообще спит и так, во сне, пенсне протирает. Тем временем писарь, порывшись в груде папок и бумаг, что свалены у него под столом, извлекает письмо для тебя — иными словами, письмо это не сию минуту написано, совсем напротив, судя по виду конверта, оно очень старое и давным-давно там, под столом, валяется. Но если письмо старое, почему Варнаву так долго заставляли ждать? А значит, наверно, и тебя? Да, в конце концов, и само письмо зачем заставляли ждать, оно же, наверное, устарело? А Варнава из-за этого приобретает дурную славу нерадивого, медлительного посыльного. Писарю, впрочем, до всего этого дела мало, он вручает Варнаве письмо, говорит: «От Кламма — для К.», — и отпускает Варнаву на все четыре стороны. И вот Варнава, едва дыша, возвращается домой с заветным, выклянченным письмом под рубашкой, прямо на голой груди, и мы оба, как вот сейчас с тобой, садимся сюда, на лежанку, и он рассказывает, и мы все до последней мелочи с ним обсуждаем, и прикидываем, многого ли он достиг, и приходим в конце концов к выводу, что достиг он очень немногого и даже это немногое сомнительно, и Варнава откладывает письмо, у него всякая охота пропадает его доставлять, но и спать ложиться ему неохота, он берется сапожничать и иной раз просиживает на своей сапожной скамеечке до самого утра. Вот оно как на самом-то деле, К., вот и все мои тайны, чтобы ты не удивлялся, отчего Амалия о них и слышать не хочет.
— Ну а письмо? — спросил К.
— Письмо? — переспросила Ольга. — Ну через какое-то время, после многих понуканий с моей стороны — этак дни, а иной раз и недели проходят, — он все же берет письмо и отправляется доставить по назначению. Понимаешь, во всех таких формальностях он очень от меня зависит. Я, когда первое впечатление от его рассказа переживу, еще как-то умею с духом собраться, а он, вероятно, потому что больше моего знает, совсем не в силах. Вот я тогда и твержу ему поминутно: «Чего ты, в сущности, хочешь, Варнава? О каком пути в жизни, о какой цели мечтаешь? Или ты хочешь так далеко залететь, чтобы всех нас, и меня тоже, раз и навсегда покинуть? Ты к этому стремишься? По-другому ведь и подумать нельзя, ведь тогда непонятно, отчего ты так ожесточенно недоволен достигнутым? Ты оглянись вокруг, разве кто-нибудь из соседей наших хоть чего-то подобного добился? Конечно, положение у них не чета нашему, у них нет причин к чему-то иному, выше своего шестка стремиться, но, даже и не сравниваясь с ними, нельзя не увидеть, что дела твои идут наилучшим образом. Конечно, немало и препон, и разочарований, и неясностей, но ведь это означает только одно — а мы про это и заранее знали: тебе ничто не достанется даром, ты за любую мелочь должен бороться, — так это только лишний повод гордиться собой, а не в уныние впадать. И потом, ты ведь не за себя только, ты и за нас борешься! Разве для тебя это звук пустой? Разве не придает тебе новых сил? И что я счастлива и даже чуть ли не гордячкой стала из-за того, что у меня такой брат, — разве не придает тебе это уверенности? Нет, ты в самом деле меня разочаровываешь, но не в том, чего ты в Замке добился, а в том, как мало мне тебя удается убедить. Ты вхож в Замок, ты завсегдатай стольких канцелярий, ты целые дни проводишь с Кламмом в одних стенах, всеми признан как посыльный, имеешь право на форменный служебный костюм, тебе поручают доставку важных депеш и писем, — и все это ты, все это тебе дозволено и поручено, а ты приходишь оттуда, сверху, и, вместо того чтобы нам обоим, рыдая от счастья, кидаться друг другу в объятия, ты при виде меня вконец падаешь духом, сомневаешься во всем, радуешься только своему сапожному ремеслу, а письмо, эту поруку нашего будущего, откладываешь в сторону и не желаешь доставлять». Вот так я с ним беседую, и, после того как я сутками этак его уговариваю, он в один прекрасный день со вздохом берет письмо и уходит. Только, наверно, дело тут вовсе не в моих речах, просто его опять в Замок тянет, а явиться туда, не исполнив поручения, он не смеет.
— Но ведь все, что ты ему говоришь, чистая правда! — воскликнул К. — Просто изумительно, до чего ясно ты мыслишь, насколько верно самую суть схватываешь!
— Да нет, — бросила Ольга. — Ты обманываешься, да и я его, наверно, тоже обманываю. Чего такого он достиг? Да, в какую-то канцелярию он имеет доступ, только, похоже, это и не канцелярия вовсе, а всего лишь приемная при канцеляриях, может, не приемная даже, просто комната, где задерживают и мурыжат всех, кому в настоящие канцелярии вход воспрещен. Да, он говорит с Кламмом, только Кламм ли это? Или, скорее, кто-то, кто всего лишь похож на Кламма? В лучшем случае, может, какой-нибудь секретарь, который слегка на Кламма походит, вот и важничает, вот и прикидывается Кламмом, подражая его вечно заспанному, отрешенному виду. Этим чертам его характера подражать легче всего, тут многие изощряются, правда, что до других его свойств, то их показывать они не больно-то смельчаки. А человек вроде Кламма, столь всеми осаждаемый и столь недоступный, понятное дело, приобретает в представлении людей самые разные обличья. У Кламма, например, есть секретарь по делам общины, Момус его фамилия. Как? Ты его знаешь? Он тоже мало кого к себе подпускает, но я его несколько раз видела. Молодой еще человек, довольно крепкий, верно? Так что внешне, очевидно, на Кламма вовсе не похож. И тем не менее ты наверняка встретишь в деревне людей, которые поклясться готовы, что Момус — это Кламм, и никто другой. Вот так люди сами себя морочат. А почему, спрашивается, в Замке должно быть по-иному? Кто-то Варнаве сказал, мол, вон тот чиновник и есть Кламм, между ними, возможно, в самом деле есть некоторое сходство, только Варнава в этом сходстве постоянно сомневается. И все говорит за то, что сомневается он по праву. Это Кламм-то будет толкаться в общей канцелярии, среди кучи других чиновников, с карандашом за ухом? Все это крайне маловероятно. Варнава любит иногда повторять, немного ребячливо, конечно, — но это когда он в хорошем настроении: «Этот чиновник вправду очень похож на Кламма, будь у него отдельный кабинет, с собственным письменным столом, с табличкой на двери, чтобы фамилия была написана, — я бы и сомневаться перестал». Ребячливо, конечно, но ведь так понятно. Правда, еще понятнее было бы со стороны Варнавы, когда он там, наверху, бывает, побольше разных людей расспросить, как на самом-то деле обстоит, народу в приемной, по его же словам, вполне достаточно. И даже если сведения окажутся ненамного надежнее слов того человека, кто сам — ведь никто его не просил! — Варнаве Кламма показал, то хотя бы само их множество, само разнообразие ответов хоть какую-то зацепку дало бы, возможность сравнить и сопоставить. Это не моя придумка, это мысль Варнавы, только исполнить ее он не отваживается, даже ни с кем заговорить не решается из опасения невольно нарушить какие-нибудь неизвестные ему правила и потерять место, вот до чего он там робеет, и именно эта в сущности жалкая робость показывает мне его истинное там положение, показывает куда яснее и отчетливее всех его рассказов. До чего же, должно быть, угрожающим и зыбким все ему там видится, если он для самого безобидного вопроса и то рта раскрыть не смеет. Как подумаю об этом, так себя корить начинаю — зачем пускаю его одного в эти неведомые приемные, где такое творится, что даже он, парень скорее удалой, чем трусоватый, от страха трепещет.
— Вот тут, по-моему, ты к самому главному и подошла, — сказал К. — В этом все дело. После всего, что ты рассказала, я, по-моему, теперь очень ясно все вижу. Варнава слишком молод для такой работы. Ничего из его рассказов нельзя принимать на веру просто так. Коли он там, наверху, от страха обмирает, то и подмечать ничего не в состоянии, ну а когда его принуждают здесь к рассказам, он плетет всякие путаные небылицы. И я ничуть этому не удивляюсь. Благоговение перед властями у всех у вас в крови, от самого рождения и всю жизнь вам его тут со всех сторон и на все лады внушают, чему и сами вы способствуете, каждый по мере сил. По сути-то я ничего против не имею: если власть хороша, почему перед ней и не благоговеть? Только нельзя совершенно неискушенного юношу вроде Варнавы, который дальше своей деревни и не видел ничего, сразу посылать в Замок, а потом ждать и даже требовать от него правдивых рассказов, всякое слово толкуя как слово откровения да еще стараясь из толкований этих собственную судьбу вызнать. Ничего нет ошибочнее и порочней! Правда, и я поначалу позволил ему вот этак сбить себя с толку, возлагая на него надежды и претерпев из-за него разочарования, и то и другое основывая только на его словах, то бишь, по сути, ни на чем не основывая.{20}