Анатоль Франс - 7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле
И Сатана упивался хвалами и поклонением. Ему нравились славословия его мудрости и могуществу. Он с удовольствием слушал песнопения херувимов, превозносивших его благость, а флейта Нектария перестала радовать его, потому что она воспевала природу, признавая за всяким насекомым, всякой травинкой их долю силы и любви, говорила о радости и свободе. Сатана, некогда содрогавшийся всем телом при мысли, что миром владеет скорбь, стал теперь недоступен жалости. Он смотрел на страдание и смерть как на отрадное следствие своего всемогущества и великого милосердия. И кровь жертв курилась перед ним, возносясь, как сладостный фимиам. Он осуждал разум и ненавидел любознательность. Сам он отказывался познавать что-либо из опасения, как бы приобретение нового знания не показало, что он не был с самого начала всеведущим. Теперь он любил окружать себя тайной и, считая, что потеряет часть своего величия, если будет понят, старался изобразить себя непостижимым. Мозг его туманили сложные богословские построения. В один прекрасный день он задумал, по примеру своего предшественника, провозгласить себя единым божеством в трех лицах. На торжестве провозглашения он заметил, что Аркадий улыбается, и прогнал его с глаз долой. Истар и Зита уже давно вернулись на землю. Века проходили как мгновения. И вот однажды с высоты своего престола он проник взором в самую глубину бездны и увидел Иалдаваофа в геенне, куда низвергнул его и где сам был долгое время заточен. Иалдаваоф и в вечной тьме сохранил свою гордость. Почерневший, сломленный, грозный, величественный, он возвел ко дворцу небесного царя полный презрения взор — и отвернулся. И новый бог, наблюдая за своим противником, увидел, как скорбное лицо его озарилось разумом и добротой. Теперь Иалдаваоф созерцал землю и, видя, что на ней царят страдание и зло, питал в сердце своем благие помыслы. Вдруг он поднялся и, рассекая эфир своими необъятными руками, словно веслами, устремился на землю, чтобы просвещать и утешать людей. Вот уже огромная тень его окутала несчастную планету сумраком, нежным, как ночь любви.
И Сатана проснулся, весь в холодном поту. Нектарий, Истар, Аркадий и Зита стояли подле него. Пели жар-птицы.
— Друзья, — сказал великий архангел, — не станем завоевывать небо. Довольно того, что это в наших силах. Война порождает войну, а победа — поражение.
Побежденный бог обратится в Сатану, победоносный Сатана станет богом. Да избавит меня судьба от такой страшной участи! Я люблю ад, взрастивший мой дух, люблю землю, которой мне удалось принести немного добра, если только это возможно в ужасном мире, где все живет убийством. Ныне благодаря нам старый бог лишился земного владычества, и все мыслящее на земном шаре не хочет знать его или же презирает. Но какой смысл в том, чтобы люди не подчинялись Иалдаваофу, если дух его все еще живет в них, если они, подобно ему, завистливы, склонны к насилию и раздорам, алчны, враждебны искусству и красоте? Какой смысл в том, чтобы они отвергли свирепого демиурга, раз они отказываются слушать дружественных демонов, несущих им познание истины, — Диониса, Аполлона и Муз? Что же касается нас, небесных духов, горних демонов, то мы уже уничтожили Иалдаваофа, нашего тирана, если победили в себе невежество и страх.
И Сатана обратился к садовнику:
— Нектарий, ты сражался вместе со мной до рождения мира. Тогда мы были побеждены, ибо мы не понимали, что победа — это дух и что в нас, и только в нас самих, должны мы побороть и уничтожить Иалдаваофа.
МАЛЕНЬКИЙ ПЬЕР[136]
Моему старому другу Лeопольду Кану[137]
в память о его сыне, лейтенанте Жаке Кане, тяжело раненном в сражении при Шавонн-Супир 30 октября 1914 года и пропавшем без вести.
А. Ф.
I. Incipe, parve puer, risu cognoscere matrem[138]
Матушка часто рассказывала мне о различных обстоятельствах, связанных с моим рождением, но они не казались мне такими значительными, какими казались ей, я не обратил на них должного внимания, и они изгладились из моей памяти.
Когда в семье родится чадо,Бежать за повитухой надоB всех соседок в дом скликать…[139]
Однако, основываясь на слухах, я берусь утверждать, что в конце царствования Луи-Филиппа обычай, о котором говорится в стихах старого парижанина, был еще не совсем утрачен. Ибо в ожидании моего появления на свет в спальне г-жи Нозьер собралось множество почтенных дам. Дело происходило в апреле. Было свежо. Четыре или пять кумушек из нашего квартала, в том числе г-жа Комон — жена книгопродавца, вдова Шанделье и г-жа Данкен, подкладывали поленья в камин и пили подогретое вино, меж тем как матушка моя уже мучилась сильными болями.
— Кричите, госпожа Нозьер, кричите вволю, — говорила г-жа Комон. — Вам станет легче.
Госпожа Шанделье, не зная, куда девать свою двенадцатилетнюю дочь Эльвиру, привела ее с собой, но то и дело высылала из комнаты, опасаясь, как бы я вдруг не увидел свет в присутствии столь юной девицы, что было бы неприлично.
Все эти дамы были не из молчаливых и, как я потом узнал, трещали без умолку, словно в доброе старое время. Г-жа Комон, к великому неудовольствию моей матушки, без конца рассказывала страшные истории о «сглазе». Одна ее знакомая, находясь в интересном положении, встретила как-то безногого калеку, который просил милостыню, опираясь руками на утюги, — и родила ребенка без ног. Она сама, будучи беременна своей дочерью Ноэми, испугалась бросившегося ей под ноги зайца, и Ноэми родилась с острыми ушами, которые шевелились.
В полночь боли и схватки прекратились. Это внушало тем более серьезные опасения, что матушка уже однажды родила мертвого ребенка и едва не умерла сама. Все женщины наперебой давали советы. Г-жа Матиас, старуха служанка, не знала, кого и слушать. Отец мой, очень бледный, каждые пять минут входил в спальню и выходил, не сказав ни слова. Сам искусный врач, а в случае надобности и акушер, он не решался вмешиваться, когда дело шло о родах его жены, и заранее пригласил своего коллегу, старика Фурнье, ученика Кабаниса[140]. Ночью схватки возобновились.
Я появился на свет в пять часов утра.
— Мальчик, — сказал старик Фурнье.
И все кумушки воскликнули хором, что они это предсказывали.
Госпожа Морен вымыла меня большой губкой в медной миске. Это приводит на ум старинные картины, изображающие рождество богородицы, но если говорить правду, то меня попросту выкупали в тазу для варки варенья. Г-жа Морен объявила, что у меня есть на левом бедре красное родимое пятнышко, которое, по ее словам, появилось вследствие того, что матушку, носившую меня, потянуло на вишни, когда она гуляла в саду тети Шоссон.
Старик Фурнье, глубоко презиравший народные предрассудки, возразил на это, что счастье еще, что г-жа Нозьер ограничилась во время беременности столь скромным желанием, ибо, если бы ей вздумалось пожелать перья, драгоценности, кашемировую шаль, коляску четверкой, особняк, замок или парк, то на всем моем тщедушном тельце не хватило бы кожи, чтобы запечатлеть все эти обширные вожделения.
— Говорите что хотите, доктор, — сказала г-жа Комон, — но в ночь под рождество сестре моей Мальвине, которая была тогда в интересном положении, не терпелось сесть за праздничный стол, и ее дочь…
— Родилась с колбасой на кончике носа, не так ли? — перебил ее доктор.
И он велел г-же Морен пеленать меня не слишком туго.
Между тем я так кричал, что все испугались, как бы я не задохнулся.
Я был красен, как помидор, и, по общему признанию, представлял собой довольно гадкого маленького зверька. Матушка попросила, чтобы ей показали меня, немного приподнялась, протянула руки, улыбнулась мне и снова в изнеможении уронила голову на подушку. Так я получил, в знак приветствия, улыбку ее нежных и чистых уст, ту улыбку, без которой, по выражению поэта, человек недостоин ни трапезы богов, ни ложа богинь[141].
Наиболее интересным обстоятельством, связанным с моим рождением, на мой взгляд, было то, что Пук, впоследствии названный Кэром, родился в соседней комнате на старом ковре одновременно со мною. Финетта, его мать, хотя и низкого происхождения, была очень смышленой. Г-н Адельстан Брику — старый друг моего отца, человек либеральных взглядов, требовавший избирательной реформы, — превозносил, основываясь на примере Финетты, ум простого народа. Пук не был похож на свою темную курчавую мать. У него была рыжая шерсть, короткая и жесткая, но он унаследовал от Финетты вульгарные манеры и тонкий ум. Мы выросли вместе, и отец мой вынужден был признать, что сообразительность у щенка развивалась быстрее, чем у его сына, и что по прошествии пяти-шести лет Пук лучше знал жизнь и природу, чем маленький Пьер Нозьер. Установление этого факта было ему неприятно, потому что он был отцом и еще потому, что согласно своей теории он весьма неохотно признавал за животными долю той мудрости, которую считал достоянием человека.