Симон Вестдейк - Пастораль сорок третьего года
— Они все еще здесь, — сказал кельнер, прекрасно понимавший, что перед ним не переодетые энседовцы, и даже сомневавшийся в чистоте арийского происхождения одного из господ, — они все еще здесь, и немало воды утечет в Амстеле, прежде чем они ретируются в свой фатерланд.
В общем, все сошло как нельзя лучше. Перед тем как уйти из ресторана, Кохэн и Ян ин'т Фелдт выпили по три рюмки можжевеловой водки и съели по пятнадцать штук соленого печенья, и на это ушла половина денег, взятых Кохэном на дорогу.
Они шли через Дам и нигде не нашли кукольного балагана, хоть и прошвырнулись два раза взад и вперед по Калверстраат, притворяясь фланирующими бездельниками, причем Кохэн часто здоровался со знакомыми, которые отвечали на его приветствие, изумленно поднимая брови; а потом они отправились на каналы, которые Кохэну непременно хотелось увидеть.
Можжевеловая водка немного развязала Яну ин'т Фелдту язык, и он, гуляя по Калверстраат, стал советоваться с Кохэном, что ему делать дальше. Он по-прежнему больше всего склонялся к тому, чтобы добровольно явиться в AD. Вряд ли его накажут за то, что он уклонялся от трудовой повинности. Ведь Макс Блокзайл[44] все время по радио уведомляет нелегальных, что тем, кто явится добровольно, он гарантирует безнаказанность. Так почему бы ему не рискнуть?
— Да потому, — пылко возразил Кохэн, — что Макс Блокзайл нахально врет.
И Кохэн начал отечески увещевать Яна, хотя мог бы с таким же успехом обращаться к столь обожаемому им асфальту амстердамской улицы. Он и сам это прекрасно понимал, но под действием можжевеловой водки смягчился и стал относиться к Яну по-дружески, а кроме того, он чувствовал себя в какой-то мере ответственным за судьбу юноши, а потому не жалел аргументов, чтобы убедить его не делать глупостей. Макс Блокзайл либо прохвост; либо в лучшем случае обманутый нацистами простофиля; если даже Яна не пошлют в нацистский лагерь для штрафников, его, во всяком случае, используют на самых опасных работах, и тогда-то ему и придется познакомиться с английскими бомбами — прелестные вещицы!
После того как он еще некоторое время изощрялся в остроумии, Ян ин'т Фелдт положил конец этой дискуссии, сказав, что еще посмотрит, на чем ему остановиться, но будь он проклят, если опять станет прятаться как в самом Амстердаме, так и в его окрестностях. Кохэн покорно согласился с ним, приподняв пальцем свою шляпу, и больше они к этой теме не возвращались.
Первое, что бросилось Кохэну в глаза, когда они вышли на Сингелский канал, была общественная уборная. Издав ликующий крик, он ринулся туда, увлекая за собой Яна.
— Настоящий амстердамский писсуар! Господи боже мой, как мне его не хватает, когда я по ночам стою возле нашей вонючей канавки! Ну и повезло мне! Как тебе нравится конструкция этого заведения? Великолепна, не правда ли? Точь-в-точь как раковина, которая целомудренно изгибается вокруг своего центра, раковина, поднявшаяся из вод Сингела и открывающаяся навстречу нашим водам. Самый настоящий, неподдельный писсуар на две персоны, не писсуар, а конфетка… тебе тоже нужно? Вот что, ты лучше обожди, чтобы не вместе. Нет, нет, нет, только не вместе… Тогда мы сможем дольше наслаждаться этой прелестью.
И Кохэн исчез в глубине уборной, а Ян ин'т Фелдт остался ожидать снаружи, мрачно глядя на канал. Через некоторое время он поглядел наверх и увидел сквозь железные прутья стоявшего к нему спиной Кохэна. Последний чувствовал себя в эту минуту на вершине блаженства, как сбежавший с уроков школьник, который самовольно устроил себе два дня каникул.
В то время как он с наивной откровенностью пользовался причудливо изогнутым сооруженьицем, перед его мысленным взором проходили картины ночной жизни Амстердама; воспоминания о студенческих годах, когда ночью, отяжелев от пива, они были готовы на убийство, лишь бы иметь под рукой такую вот завитушку, чтобы, упаси господь, не оскандалиться прямо посреди Дама, в непосредственной близости от фараона, обычно стоявшего на углу Ньювендейка.
Какие это были времена! Виват!.. Виват!..
У него вдруг появилось желание нацарапать на железной стенке озорные стишки — в память о прошедших временах. С карандашом в руке он стал придумывать рифмы, но в конце концов ограничился следующей надписью, выведенной прописными буквами: «А. Кохэн, еврей, обрезанный, справлял здесь свою нужду 5 сентября 1943 года, не имея при себе желтой звезды, и выражает свое сожаление по поводу того, что ввиду дефицита на пиво он не в состоянии обмочить всех вонючих мофов». Потом он частично привел себя в порядок, чтобы, как полагается истинному амстердамцу, завершить свой туалет уже на улице, и направился к выходу. Выйдя из уборной, он увидел, что Ян ин'т Фелдт исчез.
Это его не особенно удивило. Ян принадлежал к разряду тех парней, которым только и нужно, что получить на выпивку, а если от тебя больше ожидать нечего, они вероломно повернутся к тебе спиной. Но на всякий случай он еще раз осмотрел уборную, потом заглянул на канал, прошелся по галерее и по переулку, по которому они раньше шли. Яна ин'т Фелдта и след простыл. Пожав плечами, он застегнул брюки и направился к Херенграхту. О Яне он уже больше не думал. Некоторое время его занимала мысль, не возвратиться ли ему назад в уборную, чтобы присоединить к нацарапанному на стене имени Кохэна фамилию Кац, но, обернувшись, он увидел, что туда вошел толстый немец, после чего городское сооружение утратило для него всю свою прелесть. Зря не догадался он написать на стене: «Мофам вход воспрещен»; не было ничего, что бы эти бандиты не осквернили… Чем ближе подходил он к Херенграхту, тем больше жалел, что отрекся от своей второй фамилии, фамилии его отца, сожженного в печах фашистского концлагеря в Польше. Соломон Кохэн Кац, глава фирмы «Кохэн Кац и Фридлендер», о ней в свое время говорили, что это наиболее почтенная банкирская фирма той части Амстердама, где они жили; но все это не имело никакого отношения к истинным достоинствам его отца, это был отец, который дал ему беззаботную юность в этом самом Амстердаме, отец, который никогда ни единым словом не упрекнул его за разгульную жизнь и мотовство, который, уступая его настойчивости, согласился на его брак, купил ему дом, обстановку, а потом, когда брак все же оказался неудачным, тоже ни словом не упрекнул его, — и вот мерзкий фашистский сброд, самый гнусный сброд, какой когда-либо порождал мир, умертвил его отца газом…
Кохэн вытер глаза тыльной стороной руки и пошел дальше, в направлении Херенграхта, и для того, чтобы срезать кусок улицы, пересек ее прямо через проезжую часть, что было безопасно, все равно ведь никакие машины теперь по ней не ездили. На мосту он остановился. Прижавшись к перилам, он стоял и смотрел в сторону Лейдсестраат, и ему почудилось, что он видит (мигая, он тщетно пытался отогнать от себя это видение) отраженный в плывущих на воде листьях печальный обломок фронтона голландской архитектуры XVII века и в сплетении классических линий на этом обломке — очертания зверя, свободного, недосягаемого для пропагандистских плакатов и транспарантов НСД. Он еще крепче вцепился в перила, им овладело предчувствие, что стоит он здесь в последний раз и то, что с ним происходит, никогда не повторится, и он наклонился и не отрываясь смотрел в воды канала, хотя знал, что его подозрительное поведение привлекает к нему внимание прохожих.
Между тем Ян ин'т Фелдт дошел до площади Конингсплейн и тут, впервые с той минуты, как он покинул Хундерик, стал думать, что делать дальше. От еврея он наконец избавился и от нелегальных тоже, и притом раз и навсегда. Жаль только, что нельзя было больше кормиться за счет Кохэна. На кино у него найдется, еще цела та жалкая десятка, которую ему дал Бовенкамп, этот мерзкий кровопийца, за то, что он, Ян, сеял, молотил, убирал навоз… Ну а дальше что? Допустим, он пойдет в AD и попросится на работу в Германию, но его еще могут не взять как не подходящего по возрасту, потому что год рождения в его удостоверении личности подделан. И потом, вдруг Кохэн окажется прав насчет штрафного лагеря и английских бомб, вдруг его пошлют именно на такие работы? Надо как-нибудь умаслить мофов или энседовцев. Но как? Например, наболтать им чего-нибудь. Но на этот счет он не был силен. Не обладая ни каплей воображения, он был способен, да и то с большим трудом, выложить вербовщикам лишь чистую правду. А чистой правдой было его четырехмесячное пребывание в Хундерике, были Мария и Кеес, Кохэн, Мертенс, Грикспоор и Ван Ваверен, эти негодяи, которые сидят себе спокойно и не должны ехать в Германию…
Но пока кинотеатры открыты, он решил испытать то наслаждение, которого так долго и мучительно был лишен. Вначале фильм, а потом уже все остальное! Кино для него было все равно что духовная ванна; новая жизнь проникала во все поры его тела, и он чувствовал себя настоящим мужчиной, умеющим за себя постоять, готовым на все. Если у них там в Германии в бомбоубежищах показывают фильмы, а ему приходилось слышать об этих подземных убежищах самые невероятные вещи, то ему тогда плевать на все остальное. От фильма получаешь такое же наслаждение, как от женщины, да к тому же еще оно продолжается гораздо дольше… Под сюсюканье сентиментальной немецкой картины ему ничего иного не оставалось, как вспоминать о прошедшей ночи, когда он в своем вонючем носке влез в кровать скотницы Янс. Достойное прощание с Хундериком! И от нее тоже несло чем-то неприятным, так что они друг друга стоили! Ян ин'т Фелдт относился к своей недавней победе весьма цинично, но, внимательно следя за развивавшимися на полотне бурными событиями, он все же время от времени думал о том, как неуклюже утешала его эта Янс, худенькое, веснушчатое созданьице, едва достигшее семнадцати лет, которую он раньше и не замечал, а он, чтобы не спугнуть ее, шептал, что он так несчастен, что так боится Германии, что, все кругом так гнусно. Сидя на краю ее постели, он даже пустил слезу. Сильные, глубокие чувства сотрясали все его тело, и через минуту или через десять минут он с края постели перекочевал на середину, получив от близости с Янс больше наслаждения, чем от всех встреч с Марией, этой стервой… Пока он смотрел комедию и добродушная улыбка блуждала на его тупом лице, он вынужден был признать, что в Хундерике ему, в сущности, было не так уж плохо. Марией он все-таки обладал, а если бы он на ней женился, то вряд ли был бы счастлив; Янс он оставил немного деньжат для ее копилки, и если она захочет, то расскажет об этом Марии. Он, как рыцарь, бросился на защиту Марии, сбрасывал с ее головы горящие уголья, а то, что эта тварь даже спасибо не сказала, — это уж ее дело; честно говоря, он ударил Грикспоора только потому, что это доставило ему лично большое удовольствие, и очень жаль, что ему не удалось таким же манером расправиться и с Мертенсом, и с Ван Вавереном, да и с самим Бовенкампом, с этим куском дерьма, с жалким трусом, который побоялся встать на сторону родной дочери! Так что, если как следует разобраться, в Хундерике он ничего не потерял.