Джейн Остен - Доводы рассудка
Они шли по Юнион-стрит, когда быстрые шаги сзади, такие знакомые шаги, дали ей возможность подготовиться к встрече с капитаном Уэнтуортом. Он догнал их, но, словно в нерешительности, подойти ли ему или пройти мимо, ни слова не сказал и лишь посмотрел на нее. Энн успела овладеть собой настолько, что отважно и отнюдь не сурово встретила его взгляд. И щеки, только что бледные, вспыхнули румянцем, и движения из неуверенных стали решительными. Он пошел с нею рядом. Вдруг Чарлз сказал, пораженный внезапной идеей:
– Капитан Уэнтуорт, а вы куда направляетесь? До Гей-стрит или дальше?
– Я сам не знаю, – в недоумении отвечал капитан Уэнтуорт.
– Вы до Бельмонта не дойдете? Вы не будете близко от Кэмден-плейс? Потому что, если так, я без зазрения совести оставил бы Энн на ваше попечение. Она нынче переутомилась и не может идти одна, а мне бы надо к этому малому на Маркет-плейс. Он обещался мне показать одно отменное ружьецо, которое он как раз отсылает; сказал, не станет его паковать до самой последней минутки, чтоб я, стало быть, на него поглядел; а если я сейчас не поверну, мне не поспеть. Судя по описанию, очень похоже на ту двустволку, из которой вы, сами помните, как-то стреляли в Уинтропе.
Могли ли тут быть возражения? Лишь самая живая готовность, самое любезное согласие могли быть явлены взору наблюдателя; и удерживались улыбки, и тайком ликовали сердца. В один миг Чарлз оказался в самом начале Юнион-стрит, а парочка наша проследовала далее; и после немногих вступительных слов они отправились в сторону более тихой и пустынной аллеи, дабы ничем не нарушаемой беседой сделать сей час поистине благословенным и достойным тех счастливейших воспоминаний, которых надлежало ему стать неиссякаемым источником. Там вновь обменялись они завереньями и обещаньями, какие некогда уже, казалось, решили их участь, но сменились долгими, долгими годами разлуки и отчуждения. Там вновь воротились они в прошедшее, еще более счастливые, быть может, обновленным своим союзом; чувства их сделались нежнее, испытанней, они лучше узнали душу, верность, любовь друг друга. И там, неспешно бредя вверх по пологому склону, никого не видя кругом, ни важных мужей государственных, ни суетливых хозяек, кокетливых барышень, нянек с детьми, они обменивались признаньями и воспоминаньями, более же всего о том, что прямо предшествовало сей прогулке и было, уж разумеется, самым важным и занимательным. Перебирались самомалейшие подробности событий минувшей недели; о вчерашнем и нынешнем дне было говорено без конца.
Энн не обманывалась на его счет. Ревность к мистеру Эллиоту была тяжким грузом, вечным сомнением, пыткой. Она начала его терзать в тот самый час, когда он встретил Энн в Бате; после недолгой передышки она сгубила ему радость концерта; она же отзывалась во всем, что говорил он и о чем он умалчивал в последние двадцать четыре часа. Незаметно начала она уступать место надежде, какую ободряли в нем иные взоры Энн, слова и поступки; и наконец была вовсе побеждена теми суждениями, какие достигли его слуха во время беседы Энн с капитаном Харвилом; под их-то неодолимым воздействием и схватил он лист бумаги, дабы излить свои чувства.
Он готов был повторить каждое написанное там слово. Он никого, кроме нее, не любил. Он никогда и не надеялся заменить ее другою. Он не встречал женщины, ей равной. Да, в этом он принужден был признаться: он был верен ей невольно, нет, против воли; он хотел забыть ее, он верил, что ее забыл. Он казался себе равнодушным, а он бесился; он знать не желал ее необыкновенных качеств, ибо жестоко от них пострадал. Образ ее неизгладимо запечатлелся в душе его, как само совершенство, чистейший образец стойкости и нежности; но он принужден был признаться, что лишь в Апперкроссе узнал он ей настоящую цену, что лишь в Лайме начал он понимать самого себя. В Лайме получил он не один важный урок.
Восхищение мистера Эллиота его подстрекнуло, а сцены на набережной и в доме у Харвилов показали ему, как высоко стоит она надо всеми.
Старания его полюбить Луизу Мазгроув (старания уязвленной гордости) и ранее, уверял он, были безнадежны; никогда не задевала Луиза, да и не могла она задеть его сердце; но лишь в тот печальный день, и потом, когда у него явился досуг для размышлений, понял он все превосходство души, до которой так далеко было Луизиной, и неоспоримую власть ее над собственной его душою. Тогда-то сумел он отличить постоянство убеждений от своенравной ветрености, сумасбродное упрямство от решимости строгого ума. Тогда-то понял он все недосягаемое величие женщины, для него утраченной; и начал проклинать гордость и безумство напрасных обид, удержавших его от стараний вновь ее завоевать, когда случай свел их снова.
Он был наказан жестоко. Едва оправился он от ужаса и угрызений совести через несколько дней после несчастья, едва почувствовав себя живым, он почувствовал себя живым, но не свободным.
– Я понял, – сказал он, – что Харвил почитает меня связанным. Ни у Харвила, ни у жены его не было сомнений в нашей обоюдной склонности. Я был обескуражен, был растерян. Разумеется, я мог тотчас развеять их заблуждение, но вдруг мне представилось, что и прочие – семья ее, она сама – глядят на меня теми же глазами, и уж я не мог располагать собою. Я принадлежал ей по чести, ежели ей угодно было избрать меня. Я поступал неосторожно. Я был беспечен. Я не видел опасных последствий наших слишком коротких отношений. Глупые мои потуги влюбиться то в одну из барышень, то в другую грозили пересудами и толками, если еще не худшими бедами, а я об этом не догадывался. Я был кругом виноват и должен был поделом расплачиваться.
Словом, он слишком поздно понял, что он запутался; и с очевидностью удостоверясь, что Луиза ему не нужна, он обязан был считать себя с нею связанным, если чувства ее к нему были таковы, как полагали Харвилы. А потому он и решил покинуть Лайм и ждать вдали полного ее выздоровления. Желая по возможности дать роздых ей и самому себе, он отправился к своему брату, намереваясь затем вернуться в Киллинч и действовать так, как обстоятельства того потребуют.
– Шесть недель провел я с Эдвардом, – сказал он, – и радовался его счастью. Иной радости было мне не дано. Я ее и не заслужил. Он расспрашивал о вас с пристрастием; расспрашивал, переменились ли вы, не подозревая, что в моих глазах вы никогда не можете перемениться.
Энн улыбнулась и промолчала. Можно ли корить кого за промах столь милый? Приятно женщине в двадцать восемь лет узнать, что она не утратила очарованья первой юности; но Энн стократ было приятней сравнивать сие суждение с прежними его речами и видеть в нем следствие, но не причину воротившейся любви.
Он отсиживался в Шропшире, кляня свою слепую гордость, свои нелепые расчеты, как вдруг нежданное благословенное известие о помолвке Луизы с Бенвиком его развязало.
– Тут кончалось для меня худшее, – сказал он. – Отныне я мог добиваться счастья; я мог предпринимать к нему шаги. Слишком долго мучился я бездействием и дурными предчувствиями. В первые же пять минут я себе сказал: «В среду я буду в Бате». И я был в Бате в среду. Разве не вправе я был приехать? Разве непозволительны были мои мечты? Вы не вышли замуж. Вы могли сохранить прежние чувства, как я их сохранил. Еще одно обстоятельство меня ободрило. Я не сомневался, что вы окружены искателями, но и с уверенностью знал, что вы отвергли одного из них, более достойного, чем я; и невольно задавался я вопросом: «Не из-за меня ли?»
Можно было много рассуждать о первой встрече их на Мильсом-стрит, еще более можно было рассуждать о концерте. Тот вечер, кажется, весь состоял из незабвенных минут. На той минуте, когда она вошла в Осьмиугольную гостиную и к нему обратилась, той минуте, когда появился мистер Эллиот и ее отторгнул, на последовавших затем минутах отчаяния и надежды он с особенной пылкостью остановился.
– Видеть вас, – воскликнул он, – среди тех, кто, уж разумеется, не желает мне успеха, видеть, как ваш кузен разговаривает с вами и улыбается, чувствовать все преимущества этого брака! Знать, что только о том и помышляют все, кто умеет на вас повлиять! И допуская даже, что вы к нему равнодушны, сознавать, какой заручился он сильной поддержкой. Не довольно ли было всего этого, чтобы я выставил себя глупец глупцом? Мог ли мой взгляд не выражать моих мучений? А глядя на ту, что сидела с вами рядом, помня прошедшее, зная воздействие ее на вас, не умея забыть, как повлияли на вас уже однажды доводы рассудка – на что я мог и надеяться?
– Вы могли понять разницу, – отвечала Энн. – Вы могли иметь ко мне более доверия; теперь иные обстоятельства, и я сама иная. Пусть мне тогда и не следовало уступать доводам рассудка, вспомните, однако, что убеждали меня в пользу благоразумия и против превратностей неверной участи. Я уступила, казалось мне тогда, чувству долга, но о каком же долге говорить теперь? Выйти замуж за человека, мне безразличного, значило бы непростительно пренебречь чувством долга ради участи самой темной.