Ханс Фаллада - Маленький человек, что же дальше?
— А! — говорит фройляйн Кутюро.
— Еще не разродилась, — говорит Пиннеберг. — Возможно, часа через три-четыре.
— В таком случае, — с удовлетворенным видом замечает Гейльбут, — ты имеешь возможность основательно тут все рассмотреть.
Однако прежде всего Пиннеберг имеет возможность основательно разозлиться на Гейльбута.
Они входят в зал с плавательным бассейном. «Не так уж много», — решает Пиннеберг по первому впечатлению, но затем видит, что их тут набралось порядочно. У трамплинов целое сборищ все до одного немыслимо голые, — один за другим они выходят вперед и прыгают в воду.
— Пожалуй, — говорит Гейльбут, — тебе лучше всего побыть здесь. А захочешь что-нибудь спросить, позови меня.
И он уходит со своей подругой, а Пиннеберг остается в своем уголке, укромном и вполне безопасном. Он внимательно наблюдает за тем, что происходит у трамплина. Похоже, Гейльбут у них что-то вроде главного заводилы: все с ним здороваются, улыбаются и сияют, до Пиннеберга то и дело доносятся крики: «Иоахим! Иоахим!»
Что и говорить, тут есть и хорошо сложенные юноши, и совсем молоденькие девочки, с крепкими, упругими телами, но они явно в меньшинстве. Основной контингент — почтенные пожилые господа и дородные матроны; их еще нетрудно представить себе в кафе с духовым оркестром, за чашкой кофе, но здесь они производят впечатление прямо-таки фантастическое.
— Простите, — раздается за спиной Пиннеберга, тихо и очень учтиво. — Вы тоже просто так пришли?
Пиннеберг вздрагивает и оборачивается. Позади него стоит полная коренастая женщина — слава тебе господи, при полном, туалете, — с очками в роговой оправе на орлином носу.
— Да, — отвечает он, — просто так.
— Я тоже, — говорит дама и представляется: — Фрау Нотнагель.
— Пиннеберг.
— Очень здесь интересно, не правда ли? — продолжает она. — Так необычно.
— Да, очень интересно, — соглашается Пиннеберг.
— Вас привела сюда…— Она выдерживает паузу и договаривает с чудовищной тактичностью:—…подруга?
— Нет, друг.
— Ах, друг! Представьте себе, меня тоже привел сюда друг. А позвольте спросить, — осведомляется дама, — вы уже решились?
— На что?
— Записаться. Вступить в члены общества.
— Нет, еще не решился.
— Представьте себе, я тоже! Я здесь уже в третий раз и все как-то не могу решиться. В мои годы это не так просто.
И бросает на него настороженно-вопрошающий взгляд.
— Да это и вообще не так просто, — отвечает Пиннеберг.
Она обрадована.
— Вот-вот, в точности то же самое я все время твержу Максу; Макс — это мой друг. Вон он… нет, теперь вам его не видно…
Но вот его снова видно, и оказывается, что Макс — смуглый, плотный, довольно хорошо сохранившийся брюнет лет сорока, ярко выраженный тип коммерсанта.
— Так вот, я все время твержу Максу: это не так просто, как ты полагаешь, это вообще не так просто, а для женщины — тем более.
Она опять вопросительно смотрит на Пиннеберга, и ему не остается ничего другого, как согласиться.
— Да, это страшно трудно.
— Вот-вот. А у Макса один ответ: «Думай о деловой стороне, с деловой точки зрения выгодно, чтобы ты вступила». И он по-своему прав, он уже получил от этого массу выгод.
— Да? — вежливо говорит Пиннеберг, немало заинтересованный.
— Тут нет никакого секрета, я могу Макс — агент по продаже ковров и гардин. Дела идут все хуже и хуже, и вот Макс вступил сюда. Он всегда так; как только прослышит о каком-нибудь крупном кружке или обществе — сразу же вступает и продает свой товар сочленам. Конечно, он делает для них приличную скидку, но и ему, как он говорит, изрядно перепадает. Да, для Макса — с его внешними данными, памятью на анекдоты и личным обаянием, — для Макса это легко. Другое дело — я, для меня это куда труднее.
Она тяжело вздыхает.
— А вы тоже по коммерческой части? — спрашивает Пиннеберг, рассматривая стоящее перед ним жалкое, невзрачное, бестолковое существо.
— Да, — отвечает фрау Нотнагель, доверчиво глядя на него снизу вверх. — Я тоже по коммерческой части. Только мне все как-то не везет. Я держала кондитерскую, очень хороший магазин был, не запущенный, только, как видно, нет у меня к этому настоящего призвания. Мне вечно не везло. Раз я вздумала поставить дело пошикарнее, пригласила декоратора, и за пятнадцать марок он убрал мне витрину: там было на двести марок товару. Я обрадовалась, опьянела от надежд, ну, думаю, такая витрина должна привлечь покупателя — и на радостях забыла опустить маркизу. А солнце — дело было летом — так и шпарит прямо в витрину, и, можете себе представить, когда я наконец спохватилась, весь шоколад растаял и залил витрину. Все негодно для продажи. Пришлось пустить шоколад по десять пфеннигов за фунт, продать ребятишкам. Подумать только, самые дорогие пралине — по десять пфеннигов за фунт!
Такой убыток!
Она с грустью смотрит на Пиннеберга, и ему тоже становится грустно, грустно и смешно. Обо всей этой заводиловке в бассейне он уже и думать забыл.
— Неужели у вас не было никого, кто бы мог хоть чуточку помогать вам? — спрашивает он.
— Нет, никого. С Максом мы познакомились позже, я тогда уже отказалась от магазина. Он устроил меня агентом по продаже бандажей, поясов и бюстгальтеров. Дело как будто неплохое, но ничего не зарабатываю. Почти ничего.
— Да, с таким товаром нынче трудно, — вставляет Пиннеберг.
— Вот-вот! — подхватывает она благодарно. — Очень трудно. Сколько лестниц обегаешь за день, а и на пять марок не продашь. Ну да это еще с полбеды, — говорит она и силится улыбнуться, — ведь у людей действительно нет денег. Если б только некоторые не вели себя так безобразно! Видите ли, — осторожно произносит она, — я ведь еврейка, вы заметили?
— Нет… не так чтобы очень…— смущенно отвечает Пиннеберг.
— Так вот, — продолжает она, — это все-таки заметно. Я все время говорю Максу, что заметно. И я думаю, что эти люди — ну, антисемиты — должны бы прибивать табличку на двери, чтобы их не беспокоили понапрасну. А то всегда как гром с ясного неба: «Катись отсюда со своей срамотищей, тоже мне товар, жидовская морда!» — сказал мне один вчера.
— Ну и мерзавец! — возмущается Пиннеберг.
— Я уже подумывала, не порвать ли мне с иудейством. Я, видите ли, не очень-то верующая, ем свинину, и все такое прочее. Но как сделать это сейчас, когда евреев поносят везде?
— Вы правы, — обрадованно говорит Пиннеберг. — Сейчас этого лучше не делать.
— Так вот, а теперь Макс говорит: обязательно вступай » их общество; у них я смогу хорошо зарабатывать. И он прав. Видите ли, почти всем женщинам — о девушках я не говорю — необходимо носить пояс или что-нибудь для груди. И здесь я отлично вижу, кому что нужно, недаром я торчу тут уже третий вечер. Макс говорит: решайся же наконец, Эльза, дело-то верное. А я все никак не могу решиться. Понимаете?
— О да, очень даже понимаю. Я тоже все никак не решусь.
— Стало быть, вы считаете, что мне лучше воздержаться, несмотря на деловые соображения?
— Тут трудно что-либо советовать, — говорит Пиннеберг, задумчиво глядя на собеседницу. — Вам лучше знать, насколько это вам необходимо и выгодно.
— Макс очень рассердится, если я откажусь. Последнее время он вообще стал таким раздражительным, боюсь, как бы…
Пиннеберга вдруг охватывает страх, что она поведает ему еще и эту главу своей жизни. Она такая маленькая, жалкая, невзрачная, и, слушая ее, он все время почему-то думал: лишь бы не умереть слишком рано, лишь бы Овечке не пришлось так мучиться. Он не может представить себе, как сложится в дальнейшем жизнь фрау Нотнагель. Впрочем, довольно с него тоски на этот вечер, и он вдруг обрывает ее очень невежливо:
— Простите! Мне нужно позвонить. А она говорит очень вежливо:
— Да, да, конечно, не смею вас задерживать. И он уходит.
ПИННЕБЕРГУ ВЫСТАВЛЯЮТ КРУЖКУ ПИВА. ОН ИДЕТ ВОРОВАТЬ ЦВЕТЫ И В ЗАКЛЮЧЕНИЕ ГОВОРИТ НЕПРАВДУ СВОЕЙ ОВЕЧКЕ.Пиннеберг не стал прощаться с Гейльбутом. Наплевать, пусть обижается. Ему попросту невмоготу дольше слушать эту тягучую, тягостную болтовню, он улизнул.
Он пускается в путь — в долгий путь с восточной окраины Берлина до Альт-Моабита, в Северо-Западном районе. Идти на своих двоих вполне его устраивает, ведь до двенадцати еще далеко, да и мелочишку за проезд сэкономишь. Время от времени он мельком думает об Овечке, или о фрау Нотнагель, или о Иенеке — тот скоро станет заведующим отделом, потому что господин Шпанфус, как видно, не особенно жалует Крепелина, — но, в сущности говоря, не думает ни о чем. Так, шагает себе и шагает, заглядывает в витрины, мимо проносятся автобусы, и световые рекламы такие красивые, и в голове нет-нет да мелькнет: «Она ведь женщина, разума у нее нет». Так, кажется, сказал Бергман? Что он понимает, этот Бергман. Вот если бы он знал Овечку!