Владимир Солоухин - Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Значит, что же произошло? Ненавидящий евреев русский писатель Михаил Бубеннов грудью встал на защиту еврейской идеи, евреями спровоцированной и руководимой гражданской войны. Другого русского писателя, ополчившегося на еврейскую идею, он назвал подлецом. Получил за это пощечину к восторгу евреев, несмотря на то, что он защищал их идею. Строго говоря, разыгралась маленькая гражданская война к вящей радости и потиранию рук наблюдателей за соседним столом. То-то сладостно, когда один русачок бьет другого русачка. Но странным образом симпатии наблюдателей оказались не на стороне революционера Бубеннова, потому что он был „правее“ меня, то есть ближе к формальной власти, которая ушла у них из рук. А я пока со своими взглядами годился уж и в подпиливальщики. Как же было не пожать мне руки, не одобрить пощечину, которую я влепил ярому защитнику власти? Компас Кирилла все показывал очень точно.
…На Пасху решено было пойти в церковь, в Елоховский собор. В пасхальную ночь около церквей всегда столпотворение вавилонское: ограждения из автобусов, оцепление милиции, комсомольские дружины, патрули — для того, чтобы по возможности помешать проникновению в церковь молодежи. А вокруг каждой церкви толпа, которую не вместило бы и десять таких соборов. Разве что все взорванные четыреста московских церквей, включая и огромный храм Христа Спасителя, включая и обезглавленные, обескрещенные, переделанные под склады да разные мастерские или просто так запущенные московские церквушки, иногда только приведенные во внешний порядок, вроде как у гостиницы „Россия“; включая и бездействующие, спящие в летаргии, хотя и не взорванные, но закрытые, немые, холодные, мертвые в эту пасхальную ночь соборы Московского Кремля.
Тогда распределились бы верующие равномерно, и всюду звонили бы колокола, и пылали свечи, и шла бы нормальная жизнь, нормальная пасхальная ночь.
— Ну вот, наглядное пособие для изучения истории СССР, — не упускал секунды Кирилл. — Съехались иностранцы, смотри, сколько машин. „Мерседесы“, „ситроены“, „кадиллаки“, фоторепортеры и журналисты. Русские туземцы, аборигены празднуют пасху в условиях сурового оккупационного режима. Оккупационные власти идут на маленькие уступки, оставили несколько церквей, чтобы демонстрировать перед иностранцами свободу вероисповедания. Но какая же это свобода, если она не обеспечена возможностью войти в храм? Это не свобода, а особая, изощренная форма издевательства. Колокола звонят шепотом, в храме жарко. Духота, давка, невозможно пошевелиться. Где там молитвенное настроение, религиозное состояние…
Я заранее удивлялся, как же мы сумеем пройти через эти кордоны, через толпу, но Кирилл, увлекая меня за собой, обошел столпотворение. Через калиточку в железной ограде мы попали в тихий, безлюдный двор, где стояла только одна черная „Чайка“ и прогуливались три молодца, наверное, владеющие приемами самбо.
— К Владыке, по договоренности, — обронил им Кирилл, и они тотчас, не сомневаясь и не проверяя у нас документов, пропустили нас дальше. Двор образовывался с одной стороны — стеной собора с дополнительным служебным ходом в него, а с другой стороны — одноэтажной постройкой со многими дверями, вроде как кельями. В одну дверь мы вошли. Тут тишина. В полумраке — лампады перед образами, женщины в черном и черных платках (прислужницы, „матушки“) и монах в черной рясе, молодой, рослый, с рыжеватой бородкой. Этот уж вроде личного секретаря или, скажем, помощника у Владыки, а уж как он там называется по-церковному, служка или келейник, не все ли равно.
— К Владыке.
Монах узнал Кирилла, и они обменялись даже легонькими понимающими усмешками.
— Пожалуйте, пожалуйте, — торжественно пригласил нас монах.
Владыка сидел и поднялся нам навстречу. Это был настоятель Елоховского собора архиепископ Леонид. Кирилл учил меня заранее, как надо подходить под благословение к Владыке (или к патриарху, если бы привелось), но что-то отчаянно сопротивлялось во мне, никак я не мог переломить себя и сложить ладони ковчежком и склонить голову, которую Владыка сверху Перекрестил бы.
Владыка Леонид почувствовал мое замешательство и первый протянул мне руку. Мы поздоровались обычным светским рукопожатием. Нам хоть и предложили сесть, но на долгий разговор никто не настраивался. Кирилл только представил, привнося как можно больше информации обеим сторонам в столь короткое время:
— Вот. Один из крупнейших иерархов, замечательный русский интеллигент, в прошлом врач, а теперь рыцарь русской православной церкви… Вот. Писатель, разрабатывает тему… Заступается… Очень рад. Пасхальная ночь. Такое знакомство… Владыка сказал мне какие-то слова о какой-то из моих книжек, все это заняло две-три минуты, и категорически произнес:
— Ну, ступайте, ступайте. Я перед службой, мне одному побыть надо.
Теперь уж, не выходя за пределы двора к толпе и милиции, мы обошли собор с другой стороны и оказались перед боковыми дверьми. Пока огибали, Кирилл не переставал внушать:
— Русский интеллигент. В прошлом врач. Чудо! Вот где настоящее русское мужество. Какое отношение к священникам? На них смотрят как на выродков или как на чокнутых. В лучшем случае, как на хитрых карьеристов. Они у нас — отверженные. Изгои. Предмет насмешек. Быть священником в нашей стране — подвиг, настоящий подвиг. И ведь идут люди, и молодежь идет. Вот где настоящая жертвенная часть русской интеллигенции. Свет во тьме светит, и тьма его не объяла!
Как-то необыкновенно было это все в той же Москве. И тот же я. И холодное около сердца чувство, что шаг за шагом куда-то ведут, ведут меня, уводят, и вот состояние тревожного чувства в груди, там, где сердце. Но что-то тут было и от восторженного холодка. Владыка, особый двор, особые двери, стучимся. Двери тяжелые, железные, приотворяются. В щелочку — но и глаз. Вместе с тем там, в узкой щели, словно плавится золото, тогда как у нас здесь тьма и мороз.
— Владыка благословил, — сообщает в щелочку Кирилл, и мы сразу из холодной, мерзкой московской улицы, с гамом и свистом за нашими спинами, с автобусами, поставленными в виде ограждения, с милицией и терпеливой, послушной толпой вокруг собора, оказываемся в жарком, трепещущем тысячами огоньков кафедральном соборе, главным на сегодняшний день (пока бездействует Успенский Собор Кремля) соборе Всея Руси.
Мы оказываемся не в общем пространстве церкви, набитом людьми так, что и руку нельзя поднять, чтобы перекреститься, но сбоку и на некотором возвышении, огражденном медной, начищенной до золотого блеска решеткой. Наше возвышение примыкает прямо к иконостасу. Если бы кто смотрел на нас из самой церкви, мы оказались бы для смотрящего справа от царских врат. Но и здесь, в особой загородке, тоже тесно. Здесь дипломаты, прошедшие по специальным пропускам, а если наши, русские, то тоже по специальным пропускам или, как мы, с благословения Владыки. Сюда, говорят, ходит и Павел Дмитриевич Корин, советский, верующий в Бога художник. Не далее как сегодня я в разговоре восторженно отозвался о его работах и о нем самом, а Кирилл резко напал:
— Интеллигентный хлюпик и трус.
— За что же ты его так?
— У него выставка „Русь уходящая“, и должен приехать на эту выставку Патриарх. Так он пошел к своему начальству, к Серову, спрашивать: можно ли подойти к Патриарху под благословение или здороваться светским образом? Ты верующий, в церковь ходишь, твоя выставка. Тебе уже семьдесят. Чего ты боишься? Если боишься, не подходи под благословение, твое дело. Но к Серову-то за разрешением идти — позор!
Кирилл произносил „Серов“ (с ударением на первый слог) не то для того, чтобы не совпадало с однофамильцем, не то просто так, из озорства и пренебрежения.
Но Корина не было здесь, в загородке. Многие оборачивались и кивали Кириллу, улыбались, узнавали его как старые знакомые.
Мне часто приходилось разные концерты и большие литературные вечера смотреть и слушать из-за кулис. Пока ждешь своего выхода к рампе (хоть бы и в Колонном зале), торчишь за кулисами, но хочется и послушать. И вот — внимательного слушания сбоку и сзади не получается. На всякое театральное действие надо смотреть из зала.
Теперь у меня возникло сходное неудобство. Но хор гремел, дьякон провозглашал ектиньи, в пылании свечей, в певческих голосах, в единодушном крещении молящихся нарастали ликование и торжество, и когда Владыка начал осенять строенными свечами народ и говорить всем на три стороны: „Христос Воскресе!“, когда весь народ выдыхал ему навстречу: „Воистину воскресе!“, я опять поймал себя на том, что не могу открыть рта и присоединиться к народу. Я был тут зритель, а не молящийся, и лежала во мне черта, которой я не мог переступить, между тем как Кирилл специально поглядывал на меня: говорю я вместе со всеми „Воистину воскресе“, крещусь или стою истуканом.