Монахиня. Племянник Рамо. Жак-фаталист и его Хозяин - Дени Дидро
И, все продолжая говорить, он разлегся на скамейке, закрыл глаза, изображая состояние блаженного сна, о котором мечтал. Вкусив на несколько мгновений сладость этого отдыха, он пробудился, потянулся, зевнул, протер себе глаза и еще искал взглядом вокруг себя низких своих льстецов.
Я. Так вы считаете, что человек счастливый спит по-особому?
Он. Еще бы не считать! Когда я, жалкое существо, возвращаюсь вечером на свой чердак и забираюсь на свое убогое ложе, я весь съеживаюсь под одеялом, в груди – стеснение, и трудно дышать; я будто и не дышу, а жалобно, еле слышно стону. А между тем какой-нибудь откупщик так храпит, что стены его опочивальни дрожат, всей улице на диво. Но сейчас огорчает меня не то, что я не храплю и сплю как мелкая, жалкая тварь.
Я. Это, однако, огорчительно.
Он. Гораздо огорчительнее то, что со мной произошло.
Я. Что же это?
Он. Вы всегда принимали во мне известное участие, потому что я – добрый малый, которого вы презираете, но который забавляет вас.
Я. Это правда.
Он. И я вам все расскажу.
Прежде чем начать, он испускает глубокий вздох и подносит ко лбу обе руки; затем снова принимает спокойный вид и обращается ко мне:
– Вы знаете, что я невежда, глупец, сумасброд, наглец, ленивец – то, что наши бургиньонцы называют отъявленным плутом, мошенником, обжорой.
Я. Что за панегирик!
Он. Этот панегирик верен во всех отношениях, в нем слова не изменишь; не возражайте, пожалуйста. Никто не знает меня лучше, чем я сам, а я еще не все вам расска-зываю.
Я. Не буду вас гневить и соглашусь с вами во всем.
Он. Так вот: я жил с людьми, которые благоволили ко мне только потому, что я в удивительной степени был наделен всеми этими качествами.
Я. Странно! До сих пор я полагал, что эти качества всякий человек старается скрыть от самого себя или извиняет их в себе, а в других они вызывают у него презрение.
Он. Скрыть их! Да разве это возможно? Будьте уверены, что, когда Палиссо остается один и задумывается, он и не то говорит себе; будьте уверены, с глазу на глаз он и его коллега признаются друг другу, что они превеликие мошенники! Презирать эти качества у других! Мои друзья были справедливее, и благодаря складу моего характера я имел у них исключительный успех: я катался как сыр в масле, меня чествовали, мое отсутствие тотчас вызывало сожаление; я был их маленький Рамо, их миленький Рамо, Рамо-сумасброд, наглец, невежда, ленивец, обжора, шут, скотина. Каждый из этих привычных эпитетов приносил мне то улыбку, то ласковое слово, то похлопывание по плечу, пощечину, пинок; за столом лакомый кусок падал мне на тарелку; когда вставали из-за стола, по отношению ко мне разрешали себе какую-нибудь вольность, на которую я не обращал внимания, потому что я ни на что не обращаю внимания. Из меня, со мной, передо мной можно делать все, что угодно, и я не обижаюсь. А милые подарки, которые сыпались на меня! И вот я, старый пес, я все это потерял! Я все потерял только потому, что один раз, всего лишь один раз в моей жизни, заговорил как здравомыслящий человек. О, чтобы это еще раз случилось со мной!
Я. Но в чем же дело?
Он. Это глупость, ни с чем не сравнимая, непостижимая, непоправимая.
Я. Что еще за глупость?
Он. Рамо! Рамо! Разве за такого человека принимали вас? Что за глупость – проявить немного вкуса, немного ума, немного здравого смысла! Рамо, друг мой, это научит вас ценить то, что сделал для вас Господь и чего хотели от вас ваши благодетели. Недаром вас взяли за плечи, довели до порога и сказали: «Убирайтесь, олух, и не появляйтесь больше. Это существо претендует на ум, чуть ли не на благоразумие! Убирайтесь. У нас такого добра и без того хватает». Вы кусали себе пальцы, когда уходили; проклятый ваш язык – вот что бы вам следовало откусить! Вы это не сообразили – и вот вы на улице, без гроша, и неизвестно, где вам приткнуться. Вы ели все, что душе угодно, – и вот вы будете питаться отбросами; у вас были прекрасные апартаменты – и вот вы безмерно счастливы, если вам возвращают ваш чердак; у вас была прекрасная постель – и вот вас ждет солома либо у кучера господина де Субиза, либо у вашего приятеля Роббе; вместо того чтобы спать спокойным, безмятежным сном, коим вы так наслаждались, вы будете одним ухом слышать, как ржут и топчутся лошади, а другим внимать звуку в тысячу раз более несносному – стихам сухим, топорным, варварским. О, несчастное, злополучное существо, одержимое миллионами бесов!
Я. Но разве нет пути к возврату? И разве проступок, совершенный вами, столь уж непростителен? На вашем месте я бы отправился к этим людям. Вы для них более необходимы, чем думаете сами.
Он. О! Я уверен, что теперь, когда меня нет с ними и некому их смешить, они скучают зверски.
Я. Так я бы отправился к ним опять, я не дал бы им времени привыкнуть к моему отсутствию или найти какое-нибудь более достойное развлечение. Ведь кто знает, что может случиться?
Он. Вот этого я не опасаюсь. Это не случится.
Я. Как бы вы ни были хороши, кто-нибудь другой может занять ваше место.
Он. Навряд ли.
Я. Пусть так. Но все же я бы явился к ним с расстроенным лицом, с блуждающим взглядом, обнаженной шеей, взъерошенными волосами – словом, в том истинно плачевном состоянии, в котором вы находитесь. Я бросился бы к ногам божественной дамы, распростерся бы ниц и, не подымаясь с коленей, сказал бы ей приглушенным голосом, сдерживая рыдания: «Простите, сударыня, простите! Я недостойный, я гнусный человек. Но то была злополучная минута, ибо вы ведь знаете, что я не привержен здравому смыслу, и я обещаю вам, что в жизни моей больше не проявлю его».
Забавно было то, что, пока я произносил эту речь, он сопровождал ее пантомимой: он простерся ниц, прижался лицом к земле, как будто держа при этом руками кончик туфли; он плакал; всхлипывая, он говорил: «Да, королева моя, да, я обещаю, я никогда в жизни его не проявлю, никогда в жизни…» Потом, поднявшись резким движением, он прибавил серьезно и рассудительно:
– Да, вы правы; я вижу, что это – лучший выход. Она добрая; господин Вьейар говорит, что она такая добрая… Я-то знаю тоже, что она добрая; но все же идти унижаться перед шлюхой, молить о пощаде у ног фиглярки, которую непрестанно преследуют свистки партера! Я, Рамо, сын Рамо, дижонского аптекаря, человека добропорядочного, никогда ни перед кем не склонявшего колени! Я, Рамо, племянник человека, которого называют великим Рамо, которого все могут видеть в Пале-Рояле, когда он гуляет, выпрямившись во весь рост и размахивая руками, вопреки господину Кармонтелю, что изобразил его сгорбленным и прячущим руки под фалдами. Я, сочинивший пьесы для фортепьяно, которых никто не играет, но которые, может быть, одни только и дойдут до потомства, и оно будет их играть; я, словом – я, куда-то пойду!.. Послушайте, сударь, это невозможно (и, положив правую руку на грудь, он прибавил):