Марко Вовчок - Записки причетника
— Вот и он видел! — со вздохом заключил страдалец, кивая на меня.
— Ты видел, юнец? — обратилась ко мне мать Секлетея, устремляя на меня горящее око свое.
— Видел, — отвечал я.
— Подойди-ка поближе, голубчик, подойди-ка!
Я повиновался и с заднего плана вышел на передний.
— Ты чей? Отца дьякона сынок?
- Его.
— Маменьку-то еще не забыл, а?
— Нет.
— И не забывай, мое сердце, и не забывай! Молись богу, бог сирот любит… Олимпиада, помнишь его маменьку?
Вопрос этот произнесен был несколько странным, как бы угрожающим тоном, который подействовал не хуже сотрясения и тотчас же заставил Олимпиаду произвести уже вышеописанные эволюции черными очами, что мгновенно увлекло молодого иерея из таинственного мира теней и призраков в мир действительный.
— А ты, сестра, видела когда-нибудь тень? — томным голосом, сопровождаемым не менее томным взором, вопросил он.
— Нет, — ответствовала сестра, опуская долгие ресницы, как бы обожженная пламенем его хотя и томных очей, — нет, не видала.
— Ты еще невинна, как… как лилия! — вздохнул он.
Лилия насторожила вопросительно-тревожно уши и вопросительно взглянула на мать Секлетею, задумчиво гладившую меня по головке, приговаривая время от времени:
— Сиротка, сиротка…
— Ты еще невинная лилия! — томно повторил отец Михаил.
Быстрый, но путеводный взгляд матери Секлетеи на сестру Олимпиаду, и сестра Олимпиада тотчас же успокаивается и дарит зрителей улыбкою.
— Сиротка… сиротка… — возглашает между тем мать Секлетея. — Расскажи ты мне, как же это тень-то являлась?
Я начинаю рассказывать и, увлекаясь повествованием, выражаю свое удивление по поводу увеличившихся размеров духа Ненилы.
Неморгающее око матери Секлетеи уставлено на меня как дуло огнестрельного оружия, между тем как другое, примаргивающее, как бы приглашает меня не стесняясь высказывать все, на ум мне приходящее; время от времени она одобрительно кивает мне головой, увенчанной клобуком и черным покрывалом.
А благочестивый разговор о лилиях становится все тише и, очевидно, занимательнее.
— Ну, и так оно тебя и придавило? — спросила мать Секлетея.
— Придавило, — отвечал я, содрогаясь при воспоминании о пухлой, навалившейся на меня массе.
Затем, несколько подумав, она вдруг обратилась к Вертоградову и, прервав его беседу с все более и более алеющей сестрой Олимпиадой, решительным тоном сказала:
— Отец Михаил! вам отсюда надо уехать! Не слушайте вы никого — уезжайте! Уезжайте, а то дождетесь вы напасти!
— А тень? — жалобно возразил отец Михаил.
— Что ж тень? Может, она оттого-то и является, что вы тут живете?
— Нет! Она грозила: "Если ты здесь до зимы не проживешь, так я тебя!.." Нет, она не пускает!
— Ах, отец Михаил! что это вы, господь с вами! Да ведь что тени говорят, то надо понимать обратно… Это все одно что сны и грезы: видите вы, к примеру говоря, всякую дрянь, нечистоту — это значит деньги, прибыль; увидите вы золото — печаль, разорение. Все наоборот! Тени всегда притчами! всегда притчами… "Не смей" значит «смей», "поражу" значит "помилую"…
Она говорила с такою уверенностию, с таким убеждением в истине высказываемого ею, что Вертоградов просветлел.
— Ну, так поеду! — воскликнул он.
— И отцы святые так учат, — продолжала мать Секлетея, как бы не заметившая действия своих слов, — и в святом писании так сказано… В притчах отверзу уста мои…
— Поеду! — снова воскликнул Вертоградов, — к вам в обитель поеду!
— Осчастливьте, отец Михаил, осчастливьте! Мы денно и нощно станем молиться… Мы вам отведем святую келию, где жила у нас праведная затворница…
Яркие солнечные лучи весело ударяли в окно, живописная сестра Олимпиада то набожно складывала уста сердечком, то, опуская ресницы, улыбалась; мать Секлетея, один дерзновенный вид коей подвигал на борьбу, — все это, взятое вместе, подействовало на Вертоградова как хмельный напиток. Он встал, тряхнул, как пробудившийся лев, гривою и решил:
— Еду сегодня!
И обращаясь ко мне:
— Поди покличь ко мне отца Еремея!
Я, изумленный столь неожиданным своевольством, однако хотел повиноваться.
— Постой, постой! — сказала мать Секлетея, схватывая меня за руку. — Отец Михаил, вот вам письмецо от матушки игуменьи — извольте!
Она проворно вынула из кармана письмо и подала ему,
— Прочитайте, отец Михаил, и скажите отцу Еремею, что хоть, мол, какое дело — нельзя не ехать. Что посылать отрока? Лучше вы сами извольте к нему приступить!
— Пойдемте вместе! — сказал Вертоградов, начинавший уже смущаться.
— Пойдемте, пойдемте, батюшка! Извольте вперед!
Слабое перо мое не возможет описать отца Еремея, застигнутого врасплох. Вообрази себе, благосклонный читатель, порабощенного, загнанного, но всецело сохранившего свои кровожадные наклонности тигра, который, прижмуривая приветливо налитые кровью глаза свои, лижет пылающим, пересохшим от клокочущего в груди бешенства языком ненавистную руку победителя, и тогда ты будешь иметь некое понятие о состоянии его духа при появлении Вертоградова и матери Секлетеи.
Нетрепетная духом мать Секлетея бойко подошла под его благословение.
— Благословите, отец Еремей, благословите, батюшка!
Затем, облобызав троекратно его руку, обратилась к отцу Мордарию:
— Благословите, отец Мордарий, благословите!
Отец Мордарий, при появлении их отодвинувший от себя тарелку с закускою, торопливо благословил ее и поспешил к Вертоградову.
— Отец Михаил! — проговорил он, — давно я желал…
Вертоградов отвечал на его приветствие с изумившим меня величием.
— А где ж матушка? — спросила мать Секлетея умильно. — Слышали мы, отец Еремей, о вашем сокрушении. Ох, ох! жизнь земная!
— Матушка сейчас выйдет, — ответил отец Еремей.
— Я хочу сегодня поехать в Краснолесскую обитель, — сказал Вертоградов.
С этими словами он подошел к столу, налил стакан наливки и быстро его выпил.
— Что ж, благое дело, — ответил отец Еремей. — Я давно туда сам сбираюсь…
— Вот бы осчастливили-то нас, убогих! — воскликнула мать Секлетея.
Отец Мордарий лукаво осклабился и показал все свои крепкие, как жернова, зубы.
— Я нынешний день хочу ехать, — продолжал Вертоградов.
Наливка тотчас же ударила ему в голову; лицо его все побагровело, и глаза заметно помутились.
— Ну, сегодня-то трудно собраться: бричка, кажется, ненадежна, — спокойно и ласково ответил отец Еремей.
— Нынешний день хочу ехать! — яростно воскликнул вдруг рассвирепевший Вертоградов. — Нынешний день! Сейчас! Сейчас!
Отец Еремей только потупился.
— Я прикажу осмотреть, — проговорил он.
— Да позвольте, отец Еремей, вы себя не беспокойте, — сказала мать Секлетея: — вот отец Мордарий может одолжить своих лошадок.
— С охотою! с охотою! — возопил отец Мордарий. — Садитесь, отец Михаил, и поезжайте!
— Хорошо, — проговорил отец Михаил. — Хорошо. Это хорошо. Я поеду.
— Отец Мордарий! прикажите! — сказала мать Секлетея. — Олимпиада, иди, садись в повозку.
Отец Мордарий высунулся в окно и зычным голосом крикнул:
— Пантелей! подъезжай!
Исправный Пантелей тотчас же подкатил под крылечко.
— Поеду, — говорил Вертоградов, — поеду. Где моя шапка? Тимош!
Я проворно явился с шапкою.
Он, пошатываясь, вышел на крыльцо, споткнулся, но поддержан был выскочившею вслед за ним матерью Секлетеею и влез в бричку отца Мордария.
— Садись! едем! — сказал он мне.
Я колебался.
— Садись, садись, — шепнула мне мать Секлетея и по женской своей страстности щипнула меня при этом за руку, повыше локтя.
Я вскочил в бричку. Пантелей уже взмахнул бичом…
— Пантелей, сдержи! — раздался голос отца Еремея. Пантелей сдержал, и отец Еремей поместился рядом с зятем, откинув меня к передку.
— Что ж это? теперь ног негде протянуть! — воскликнул Вертоградов.
— Тимош, — кротко обратился ко мне отец Еремей, — подвинься на мою сторону. Хорошо теперь?
— В Краснолесскую обитель! — распорядился отец Мордарий. — Пантелей, не жалей коней! Валяй!
Бричка покатилась, а за нею круглая повозка матери Секлетеи, куда вскочил и отец Мордарий.
Все это свершилось с чрезвычайною быстротою. Уносясь по дороге к обители, я на мгновение увидел мятущегося у ворот родителя моего, выбежавшую на крылечко иерейшу с младенцем в руках, около нее увивающегося пономаря, Прохора, следящего за нами с высоты забора, — затем мы свернули в кущи лесные, и Терны скрылись из глаз.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Путешествие и прибытие в Краснолесскую обитель
Долгое время мы ехали в молчании, прерываемом только гневным, но смущенным бурчанием Вертоградова и кроткими, тихому стону подобными, вздохами отца Еремея.