Джон Голсуорси - Сдается в наем
— Ну как?
— Чудесно изложено. Мне думается, лучше и нельзя было бы изложить. Благодарю, дорогой.
— Ты ничего не хотела бы вычеркнуть?
Она покачала головой.
— Нет; чтобы понять, он должен знать все.
— Так же думал и я, и всё-таки — претит мне это!
У него было такое чувство, точно ему это претит сильнее, чем ей. Ему легче было говорить о вопросах пола с женщиной, чем с мужчиной; к тому же она всегда была естественной, искренней, в ней не было, как в нём, глубокой форсайтской скрытности.
— Не знаю, поймёт ли он даже теперь, Джолион? Он так молод; и физическая сторона его отталкивает.
— Это он унаследовал от моего отца: тот относился ко всему такому брезгливо, как девушка. Не лучше ли написать заново и просто сказать ему, что ты ненавидела Сомса?
Ирэн покачала головой.
— Ненависть — только слово. Оно ничего не передаёт.
Нет, лучше так, как написано.
— Хорошо. Завтра письмо уйдёт.
Она подняла к нему лицо, и перед множеством увитых цветами окон большого дома он поцеловал её.
II. ИСПОВЕДЬ
Попозже днём Джолион задремал в старом кресле. На коленях у него вверх переплётом лежала раскрытая «La Patisserie de la Reine Pedauque»[71], и, перед тем как уснуть, он думал: «Будем ли мы когда-нибудь по-настоящему любить французов как народ? Будут ли они когда-нибудь по-настоящему любить нас?» Сам он всегда любил французов, освоившись с их остроумием, их вкусами, их кухней. Перед войной, когда Джон учился в частной закрытой школе, они вдвоём с Ирэн часто ездили во Францию. И роман его с Ирэн начался в Париже — его последний и самый длительный роман. Но французы… англичанин не может их любить, если не научился глядеть на них как бы со стороны, глазом эстета. На этом печальном заключении он задремал.
Проснувшись, он увидел Джона, стоявшего между ним и дверью на террасу. Мальчик, очевидно, пришёл из сада и ждал, пока отец проснётся. Джолион улыбнулся спросонок. Как хорош его сын — чуткий, ласковый и прямой! Потом сердце его неприятно дёрнулось, ощущение дрожи пробежало по телу. Джон! И эта исповедь! Он сделал усилие, чтобы не утратить власти над собою.
— Здравствуй, Джон! Откуда ты свалился?
Джон нагнулся и поцеловал его в лоб.
Только тогда Джолион заметил, какое у него лицо.
— Я приехал, чтобы сказать тебе кое-что, папа.
Всеми силами Джолион старался совладать с беспокойным ощущением в груди — там что-то дёргалось и клокотало.
— Хорошо, садись, друг мой! Ты показался маме?
— Нет.
Вспыхнувшая на лице мальчика краска сменилась бледностью; он сел на ручку старого кресла, как в давние дни Джолион сам садился, бывало, рядом со своим отцом, а тот вот так же в нём полулежал. Ручка кресла была его узаконенным местом, пока не настал между ним и отцом час разрыва. Неужели теперь он дожил до такого же часа со своим сыном? Всю жизнь он, как яд, ненавидел сцены, избегал ссор, шёл спокойно своей дорогой и не мешал другим. Но теперь, у последнего предела, ему, по-видимому, предстояла сцена мучительней всех тех, которых он избежал. Он опустил забрало над своим волнением и ждал, чтобы сын заговорил.
— Папа! — медленно сказал Джон. — Я женюсь на Флёр.
«Так и есть!» — подумал Джолион. У него перехватило дыхание.
— Я знаю, что тебе и маме не нравится эта мысль. Флёр говорит, что мама была невестой её отца перед тем, как вышла за тебя. Конечно, я не знаю, что там произошло, но это было так давно. Я люблю её, папа, и она говорит, что любит меня.
Странный звук вырвался у Джолиона — не то смех, не то стон.
— Тебе девятнадцать лет, Джон, а мне семьдесят два. Как нам понять друг друга в таких вещах?
— Ты любишь маму, папа; ты должен понимать, что мы чувствуем. Несправедливо, чтобы те старые дела портили наше счастье!
Поставленный лицом к лицу со своею исповедью, Джолион решил обойтись без неё, если будет хоть малейшая возможность. Он положил руку сыну на плечо.
— Видишь ли, Джон, я мог бы затягивать дело разговорами о том, что вы оба слишком молоды и сами ещё не знаете себя — и всё такое, но ты не стал бы слушать меня, и к тому же дело не в этом: молодость, к сожалению, излечивается сама собою. Ты с лёгкостью говоришь о «тех старых делах», не зная о них, как ты сам откровенно заявил, ровно ничего. Скажи, разве я когда-либо давал тебе повод сомневаться в моей любви к тебе или в моей искренности?
В менее тревожное мгновение он, верно, позабавился бы тем, что его, слова вызвали столько противоречивых чувств: горячим рукопожатием мальчик постарался успокоить отца, но на лице его отразился страх перед тем, что последует за успокоением; однако Джолион почувствовал только благодарность за рукопожатие.
— Ты можешь верить тому, что я скажу. Джон, если ты не покончишь с этой любовью, ты сделаешь свою мать несчастной до конца её дней. Верь мне, дорогой мой, прошлое, каково бы оно ни было, нельзя похоронить, нельзя!
Джон спрыгнул на пол.
«Девушка… — подумал Джолион. — Вот она идёт, встаёт перед ним — сама жизнь — пылкая, прелестная, любящая!»
— Я не могу, папа. Как же, просто так, на слово? Конечно не могу!
— Если б ты знал, что было, ты покончил бы с этим без колебания. Должен был бы. Поверь мне, Джон!
— Как ты можешь знать, что я стал бы думать? Папа, я люблю её больше всего на свете.
Лицо Джолиона перекосилось, с мучительной медлительностью он сказал:
— Больше, чем мать, Джон?
По лицу мальчика, по его сжатым кулакам Джолион понимал, какую борьбу он переживает.
— Я не знаю, — вырвалось у него наконец, — не знаю!
Но отступиться от Флёр из-за ничего, из-за чего-то, что мне непонятно, отступиться от неё, не веря, что причина хоть наполовину стоит того, — это… это значило бы…
— Почувствовать, что мы несправедливы, что мы тебе помеха, да? Но лучше так, чем то, что ты затеял.
— Я не могу. Флёр любит меня, и я её люблю. Ты хочешь, чтоб я верил тебе. Почему же ты мне не веришь, папа? Мы ни о чём не станем допытываться — будет так, точно ничего и не было. И это только заставит нас обоих ещё больше любить тебя и маму.
Джолион засунул руку в карман пиджака, но снова вынул её пустую и сидел, пощёлкивая языком о стиснутые зубы.
— Подумай, Джон, чем была для тебя твоя мать! У неё нет никого, кроме тебя: я недолго ещё протяну.
— Почему? Не надо так говорить! Почему?
— Хорошо, — холодно сказал Джолион, — потому что так сказали мне врачи; только и всего.
— О папа! — воскликнул Джон и разразился слезами.
Слёзы, которых он не видел у сына с тех пор, как тому исполнилось десять лет, глубоко потрясли Джолиона. Он яснее, чем когда-либо, понял, как страшно мягко сердце его мальчика, как много будет он страдать из-за этой истории и вообще в своей жизни. И беспомощно протянул вперёд руку, не желая, да и не решаясь встать.
— Друг мой, — сказал он, — не надо, или ты заразишь и меня!
Джон подавил приступ рыданий и стоял очень тихо, отвернув лицо.
«Что теперь? — думал Джолион. — Что мне ему сказать, чтобы тронуть его?»
— Кстати, не рассказывай этого маме, — начал он, — довольно с неё тревоги по поводу тебя. Я понимаю твои чувства. Но, Джон, ты достаточно знаешь её и меня. Ты можешь не сомневаться, что мы не стали бы с лёгким сердцем портить твоё счастье. Мой дорогой мальчик, у нас одна забота твоё счастье; я по крайней мере думаю только в твоём счастье и о счастье твоей матери, а она только о твоём. Все ваше будущее — твоё и её — поставлено на карту.
Джон обернулся. Его лицо было мертвенно бледно; глубоко запавшие глаза горели.
— Что же это? Что же это такое? Зачем вы оставляете меня в темноте?
Джолион, сознавая, что потерпел поражение, засунул руку в карман на груди и сидел так добрую минуту, закрыв глаза и тяжело дыша. В мозгу его пронеслась мысль: «Была у меня долгая полоса счастья, были и горькие минуты; эта — самая горькая». Потом он вынул руку, держа в ней письмо, и сказал устало:
— Хорошо, Джон, если бы ты не приехал сегодня, ты получил бы это по почте. Я хотел избавить тебя от лишней боли, пощадить твою мать и себя, но, вижу, тщетно. Прочти и подумай, а я пойду в сад, — и он сделал движение, намереваясь встать.
Джон, взяв письме, быстро сказал:
— Нет, ты сиди, я сам уйду, — и убежал.
Джолион опять откинулся на спинку кресла. Большая синяя муха выбрала эту минуту, чтобы закружиться над ним, яростно жужжа; звук был приятен лучше, чем ничего… Куда ушёл мальчик читать письмо? Несчастное письмо, несчастная повесть! Жестоко это, жестоко для Ирэн, для Сомса, для этих двух детей, для него самого!.. Сердце его колотилось, было больно. Жизнь с её любовью, трудом, красотой, с её болью — и конец! Доброе время; прекрасное время, несмотря ни на что; прекрасное, пока не пожалеешь, что родился на свет. Жизнь изнашивает тебя, но не научает желать смерти вот в чём коварство. Сердца лучше бы не иметь! Опять жужжа прилетела муха, внесла с собою всю жару, и звуки, и запах лета — да, запах зрелых плодов, высохшей травы, сочных зарослей и ванильного дыхания коров. И, притаившись где-нибудь среди этих запахов, Джон читает письмо, переворачивая и теребя страницы в горе, в недоумении и горе, и сердце его разрывается. Эта мысль причинила Джолиону острую муку. Джон, так нежен сердцем, так глубоко привязчив и так совестлив — несправедливо это, ох, как несправедливо! Вспомнилось, как Ирэн сказала ему раз: «Никогда не рождалось на свет существо более любящее и более достойное любви, чем Джон». Бедный маленький Джон! В один прекрасный летний день мир для него сразу утратил всякую цену. Юность так остро всё воспринимает! В смятении, мучимый этой мыслью о юности, так остро всё воспринимающей, Джолион вышел из дому. Если можно чем-нибудь помочь ему, нужно это сделать.