Владимир Орлов - Солёный арбуз
Сколько бы людей, которым доверена власть, ни походили на Кустова, Букварь всегда будет знать твердо: был Ленин, и есть Ленин.
Сколько бы слабостей Букварь ни находил в самом себе, он всегда будет знать твердо: был Ленин, и есть Ленин.
Букварь положил арбуз на сено и тут же, забыв о нем, подумал, что человек всегда создавал себе идеал и пытался равняться на него. Были легенды, и были песни, были мифы, и жили в них Прометеи и Геркулесы. Потом люди выдумали богов, наделили их своими приметами и дали им черты, о которых они мечтали сами. Они, труженики, составлявшие народ, передавали поколениям, шедшим им на смену, не только огонь, пойманный от искры двух столкнувшихся кремней, не только пыхтящую паровую машину, не только ракету с опадающим серым шлейфом, но и самих себя, капли лучшего, что в них было, что было в их отношениях друг с другом, свой опыт и свои человеческие качества. Суздальчане, жившие когда-то в землянках на берегах Каменки, строители и ратники передали через века и ему, Букварю, свою любовь к красоте и гармонии, воплощенную в белых каменных кубах и шатрах колоколен, свою любовь к родине, свою доброту и свою храбрость. Может быть, веками миллионы людей собрали по крохам то, что есть в нем, Букваре, в человеке двадцатого века. Миллионы и века собрали то, что есть в Ленине. Эти миллионы и жили для того, чтобы появился Ленин, сами не зная об этом.
Ленин был обыкновенным человеком. Он стал воплощением идеала, земным, не преувеличенным и близким. Он обгонял своих современников на десятилетия и на века. Но, может быть, в том и смысл жизни наших предков и сегодняшних людей, чтобы в будущем земляне были такими же, как Ленин? И он, Букварь, должен «чистить себя под Лениным», жить и шагать за ним.
Парень, храпевший у ног Букваря, поднял голову, не просыпаясь, протер закрытые глаза, проворчал что-то и, пошуршав сеном, устроился на правом боку. Букварь прямо перед машиной, на востоке, увидел над лысыми холмами просветлевшее небо.
«Значит, и ты... Нет времени ждать. Надо спешить. Надо идти по Земле, сознавая ответственность за каждую минуту жизни перед теми, кто был и кто будет. Перед теми, кто наполнил тебя каплями добра, отобранными жизнью и борьбой миллионов. Перед теми, кому передаешь ты эти капли и свое кровное, приобретенное на маленькой планете, называемой Земля. Надо быть хозяином на Земле. Надо спешить, чтобы твой вклад был больше, чтобы ты не ушел с Земли, как Кешка... А что Кешка?.. При чем тут Кешка?..»
Парень снова поднял голову и резко опустил ее на ногу Букваря. Он храпел и, может быть, карабкался куда-то во сне. Букварь осторожно высвободил ногу и переложил соленый арбуз влево, словно прежнее положение арбуза отвлекало его, мешало ему сосредоточиться на мыслях о Кешке.
«При чем тут Кешка?.. А он... Он просто «гадкий утенок», так и не ставший лебедем. И все же ты вспоминаешь Кешку, чувствуешь, что тебе не хватает его. Значит, все же он передал тебе чуть-чуть того бессмертного, что было в нем. Но чуть-чуть. А что передашь ты? Тоже пока чуть-чуть. Надо спешить. Надо помнить: человек смертен, но люди бессмертны. Люди должны быть такими, каким был и есть Ленин».
Машина спустилась по песчаному съезду к Тубе, выехала на паром, и Туба пощекотала Букваря своим ветерком, зябким и пахнущим водорослями. Букварь поежился и зарылся в сено. Прямо над ним в небе начинало розоветь аккуратное круглое облачко. Букварь уставился на его четкие края, словно обрезанные формой для мороженого, и вспомнил о скале под названием «Тарелка». Ему показались смешными все его теории, связанные с этой скалой, и то, что он считал «Тарелку» мудрой, как считал мудрым Николая.
«Ну и хорошо, что «Тарелку» взорвут. Это просто здорово... Пусть ее так грохнут... Она врала! В человеке нет мелочей, в человеке все — главное! Надо спешить...»
Машина остановилась на развилке Курагинского и Артемовского шоссе, на «перевалке». Букварь километра три шагал к своему поселку под светлеющим небом, и с придорожных травинок прыгали на его кеды розовые капельки росы.
Букварь обогнул клуб, контору и столовую и вышел к женскому общежитию. Окно в Ольгину комнату было открыто.
Стараясь не шуметь, он вытащил из кармана блокнот и карандаш, вырвал из блокнота листок, послюнявил карандаш и, высунув язык, начал старательно водить по листку. Он написал крупными печатными буквами, словно хотел подчеркнуть этим значительность написанного: «Все-таки они есть».
Потом подумал и добавил жирный восклицательный знак.
Он положил листок на подоконник и придавил его холодным соленым арбузом.
43
Спиркин спал, а Виталий сидел у окна и читал книгу
— Ты это чего? — шепотом спросил Букварь.
— Чешу интеллект, — буркнул Виталий.
Букварь сделал вид, что людям так и полагается — в третьем часу ночи «чесать интеллект»! Он зевнул, расстегнул ковбойку и начал стелить постель.
Букварь стелил постель медленно. Ждал, что Виталий начнет расспрашивать и даст ему выговориться. Но Виталий перелистывал страницы. Букварь двигал кроватью, шуршал одеялом, а потом подошел к столу и стал греметь графином и гремел до тех пор, пока Виталий не поднял голову и не спросил: «Где ты был?»
Букварь подсел к нему и начал рассказывать, торопясь и окая. Он говорил долго, часа полтора или два, видел, как желтеет и голубеет небо, а Виталий сидел рядом с ним молча, держа на коленях книгу, и на лице у него снова было ироническое и снисходительное выражение старца, знающего все и беседующего с младенцем.
Когда Букварь иссяк, Виталий спросил:
— Значит, ты сходил в Мекку? Бродил босиком по пыльным камням? И все понял? Ну а если бы Мекки под боком не оказалось? Что тогда?
— При чем тут Мекка? Разве дело только в Шушенском? Просто нужен был толчок...
— Ах, тебе нужен был толчок! — сообразил Виталий.
Старец открыл книгу и долго искал страницу, брошенную им. Букварь встал. Он не чувствовал себя обиженным, он понимал, что Виталий не видит сейчас букв, и надо только пробиться через его ироническую броню и узнать, что он думает.
— Понимаешь, Виталий, — сказал Букварь, — просто я не согласен жить, как хочешь ты. Понимаешь, поет ведь только натянутая струна.
Сравнение это Букварю понравилось, и он повторил его.
— Ты, стало быть, хочешь петь? — спросил Виталий.
— Я тебе сказал.
— Ну и пожалуйста. Ты хочешь петь. А я хочу кашлять. Я хочу скрипеть. Мне это нравится. Все относительно.
— В том-то и дело, что наше время совсем не для скрипящих людей. — Букварь взмахнул рукой от нетерпения, от желания переубедить этого смеющегося над ним старца. — Наш век — это век Ленина, а не Гамлета.
Он засопел обиженно и расстроено и отошел к столу И вдруг в спину ему, словно боясь, что разговор может оборваться, Виталий начал быстро:
— Старик, я читал где-то: на земле успели пожить семьдесят семь миллиардов людей. То, что они нам оставили: Акрополь, Кремль, Эйфелева башня, унитазы и губная помада, — радует только живых. Семидесяти семи миллиардам до этого нет дела. Кешка вошел в семьдесят восьмой миллиард... Виталий Леонтьев и Андрей Колокшин тоже из семьдесят восьмого...
— Это я уже однажды слышал.
— Понимаешь, я могу согласиться с твоей теорией капель, я тоже хочу жить для того, чтобы люди построили самое совершенное общество и были такими, как Ленин. Но я помню всегда: «А меня не будет!»
— Это трусость! — вскипел Букварь.
— Если бы я был трусом, — побледнев, встал Виталий, — я бы не приехал сюда, в Саяны. Если бы я не хотел понять, не хотел переубедить себя...
Он снова взял книгу. Губы его были сжаты, и Букварь понял, что Виталий рассердился всерьез. Он сидел у окна голый по пояс, и Букваря опять поразил контраст коричневого, мускулистого, молодого тела, сильного и живого, и старческого лица, усталого и безразличного.
«Макарий, — подумал вдруг Букварь, — Макарий... Нет, на самом деле что-то есть...»
Он вспомнил библейского старика с фрески Феофана Грека, виденной им на репродукции в толстой книжке о Новгороде Великом. Дряхлый пустынник, с полузакрытыми, уставшими глазами, весь в морщинах коротких белильных мазков, отстранялся иссохшими руками от всего, что еще видели щели его глаз, от этого суетливого мира, от жизни, бессмысленной и ненужной.
Пустынник еще ничего не знал о стронции-девяносто и о том, что можно устроиться зрителем на стадионе...
Букварю стало неловко за высказанные им обидные слова, и, чтобы смягчить их, он начал говорить о категориях общих:
— Помнишь, мы толковали о физиологии? Я тоже за многоцветие человека. Только за многоцветие красок ярких, радужных и чистых. Без клякс. Я согласен, в человеке два начала, и все же в наши дни уже нельзя спекулировать физиологией, оправдывать ею...
— Это меня не волнует, — сказал Виталий.
— А что тебя волнует?