Михаил Зенкевич - Мужицкий сфинкс
— Сиг — наш кормилец. Испокон веков им явили. Место наше такое ловецкое, он но слово — золотой бережок. Богатой нар-од был, форсистой, а топеря все обевняли. Извели пороги, и сига не видать. И порождал, и петропавловцы, все тут толчемся, маемся, ждем, когда черед дойдет. A што на кажнова придетца? И похленутъ нечево. Заместо кожанов в лаптях сачим...
Старика окликнули, я он, не докончив, рысцой сбежал по обрыву к козлам. Скоро в саке у него пойманной серебряной бабочкой блеснула рыба.
— Купляй сига! За целковый отдам! — предложил старик. — Да тут и кошель, только без денег!
И он вынул вместе с сигом из сетки размокшую черную тряпку, в которой я сразу узнал бархатную сумочку. Под предлогом, что мне не в чем нести сига, я выторговал и ее,
— Ну, ин ланно. Бери кошель в придачу за трешницу... Травки-то, травкитуда положи да водицей спрысни. Он живьем с тобой доедет до Питера...
В наш разговор со стариком вмешался рабочий-экскурсант. Он стал доказывать пользу от Волховстроя, говорил об электрификации, о Днепрострое...
— Волхов изгадили, и Днепр изгадят, — упрямо стоял на своем старик рыбак. — Уж больно хитры нынь люди-то, одначе хитрей смерти не стали. Не, брат, смередушки железом-то не возьмешь. Ее ничем не возьмешь, окромя ониой землицы, та и то опосля. как помрешь...
И отмахнувшись саком, старик опять пошел к своим козлам.
— Вот она, матушка-деревня! — возмущается рабочий. — Волховстрой дает больше сорока тысяч паровых лошадиных сил, вертит всю ленинградскую промышленность, заменяет миллион двести тысяч рабочих, а он тужит о копченом сиге. Да разве в сиге тут дело? Хотя, конечно, если разобраться досконально, товарищ, то придется прийти к выводу, что наша деревня во многом еще действует на манер сига. Прет по старинному укладу мелкой собственности, бьется в нищете, как сиг о плотину, а того не видит, что вот рядом здесь нее проложен для нее ход в светлое будущее через коллективизацию. Тут словами ничего не добьешься, товарищ. Надо действовать по линии металла... Вот тут определенно сказано...
И он показал мне номер «Красной Гаэеты» с крупным заголовком:
«Об итогах июльското пленума ЦК ВКП(б). Доклад тов. Сталина на собрании актива Ленинградской парторганизации».
— «Смычка нужна нам для того, — читает он вслух выделенные жирным текстом места речи, — чтобы приблизить крестьянство к рабочему классу, перевоспитать крестьянство, переделать его психологию индивидуалиста, переработать его в духе коллективизма и подготовить таким образом ликвидацию, уничтожение классов на базе социалистического общества...» А вот тут выше определенно сказано: «и по линии металла…». Да, товарищ, по линии металла на базе социалистического общества.
Слова «по линии металла» звучат у него так же, как любимая недавно выкованная строка у поэта. Он сам металлист с «Красного путиловца», но по виду совсем не похож на плакатных пролетариев: плотный, невысокий, лет сорока трех, в промасленной кожаной фуражке и потертой куртке, такой же серый, незаметный, как и инженер, строитель Волховстроя, — муругое скуластое лицо, черные обвисшие усы, один глаз слегка воспален и слезится («стружка от станка попала»), и зовут его «Иван Васильевич».
Сиг еще дышит и пошевеливается в черной, не выжатой от воды сумке. Зачем шел он с таким упорством на приступ бетонной твердыни, пробираясь тысячелетним порожистым волоком к верховьям Волхова, из студеной глуби родной Ладоги в бурное илистое Ильмень-озеро? Лишь затем, чтобы распяться на палочке, лосниться закопченной иконной позолотой на лотке бойкого лотошника?
Я спускаюсь к берегу и, оглянувшись, чтобы меня не заметил старик рыбак, выпускаю сига на волю в бурную стремнину. Потом, положив камень в сумку, забрасываю ее подальше в реку.
«Севастополь», дав три гулких гудка, отваливает от стенки аванпорта и, дымясь, выходит на самый стрежень. Высекаемые чугунным валом динамо-машины водопада пенистые разряды волн бьют электрическими скатами в ныряющую низкую корму с развевающимся красным вымпелом, подгоняя яхту вниз по теченью...
— Красота! — умиляется путиловец, слегка прищурив левый, пораненный стальной стружкой глаз, и задумчиво повторяет полюбившиеся ему слова:
— По линии металла!
XLV В гостях у красного путиловца
Сиплый фабричный гудок, заглушая далекий колокольный звон, ударяет мне в ухо и стекает в пуховую немоту подушки. Аэроплан, Волховстрой, пароход, поезд — где я? В Ленинграде, за Нарвской заставой, около Путиловского завода в гостях у красного пути-ловца Ивана Васильевича. Хозяин уже ушел на работу, в квартире никого нет.
— Я, брат, тут один на холостяцком положении. Баба моя в отпуску в деревне. Устраивайся сам, как знаешь, — вспомнились мне его слова.
Какое яркое, почти южное, солнечное утро! И ветер сквозь надувшуюся парусом полотняную занавеску — свежий, озонированный широким водным пространством, хотя и попахивающий угольным выдохом большого завода. Две чистенькие, беленые комнатки в новом кооперативном доме, кухня и ванная. Вчера хозяин любовно показывал мне, как надо поворачивать рычаги и обращаться с блестящей медно-красной колонкой Юнкерса, чтобы не отравиться газом, но, верно, я плохо запомнил указания: вода из душа течет то холодная до дрожи, то горячая до обжога. Куда я так тороплюсь? Ведь на завод мне надо к часу дня, а сейчас еще нет восьми.
Даже не напившись чаю и отдав, как было условлено, ключ соседке, я вышел на улицу. Новый рабочий поселок кажется светлым оазисом среди темных, старых домов предместья. За высоким грязным деревянным забором над прокопченными приземистыми ангарами завода грохочут краны и откупориваются в небо железные клепаные трубы с коронами громоотводов. Эта грозовая коронация словно свидетельствует о замене самодержавия растреллиевских дворцов и триумфальных столпов диктатурой заводских корпусов и дымогарных обелисков. Недаром сюда, за Нарвскую заставу, к рабочему саду, перенеслась свидетельница кровавого воскресенья 9 января — чугунная витая с золотыми орлами решетка Зимнего дворца.
С улицы Стачек на автобусе я проехал на площадь Урицкого и вышел на Проспект 25 октября, бывший Невский. Вот и Михайловская, теперь площадь Лассаля, знакомая подворотня с глухими железными воротами и вывеской «Сапожный мастер С. Жирнов». Что мне здесь надо? Почему меня, как Раскольникова в квартиру убитой старухи, тянет на это проклятое место?
В прохладном каменном колодце двора по булыжнику прыгает на одной ножке, репетируя игру в классы, голоногая девочка с голубым бантом, и с лаем гоняются два фокстерьера. Второй смежный колодец еще уже и темней. Сверху доносятся звуки рояля. Резная дубовая дверь в форме щита открыта — это все, что осталось от «Бродячей собаки». Подвал разгорожен на дровяники. Сквозь деревянную решетку видны поленницы дров, и в куче хлама торчит безголовый одноногий женский бюст черного манекена. Вместо камина зияет пробоина. Штукатурка со стен осыпалась, только в одном месте чуть голубеет клеевая краска — там, где лежала среди экзотических плодов и цветов обнаженная судейкинская красавица. Под ногами хлюпают настланные доски в лужах от дождя или от лопнувшей водопроводной трубы. На дворе чьи-то голоса. Еще подумают, что в дровяник забрался; вор. Поднимаясь по лестнице, я зачем-то пере считываю ступеньки: четырнадцать....
— Вы из какой квартиры будете, гражданин? — останавливает меня у двери дворник с метлой.,
Я объясняю ему, что зашел посмотреть подвал, где раньше помещалась «Бродячая собака».
— Какая там еще собака! Ты толком отвечай, зачем ты туда лазил, — наглеет дворник, сразу переходя на «ты».
Музыка наверху обрывается, и черезподоконник между горшками цветов свешивается черноволосая смуглая женщина в желтом матине.
— Beрно. Здесь раньше был такой ночной ресторан. Только очень давно, — подтверждает она мои слова.
Дворник перестает пререкаться и молча провожает меня за ворота. Мне вдруг делается весело. Но я те сразу понял, что развеселила меня вовсе не недоразумение с бдительным дворником, а то, что я не увидел в подвале ничего страшного, никакого призрака моих былых галлюцинаций. Для того-то я так и торопился туда, «гробы подвергнуть себя испытанию. Так радуется человек, подозревавший у себя тайную опасную болезньи; вдруг с трепетом вскрывший запечатанный конверт с анализом: ничего нет, здоров!
В каком-то мальчишеском задоре мне хочется успеть осмотреть до часу дня и другие места самых мрачныхмоих галлюцинаций. Площадь Урицкого, бывшую Дворцовую, не узнать: так осветила ее новая желтая, побелка зданий, вместо прежней угрюмой темно-красной. Два одинаковых входа — который на них тот самый? Кажется, этот, крайний, ближе к 3имнему дворцу. Так и есть, на стене — белая мраморная доска с золотыми буквами:
30 августа 1918 года на этом месте погиб от руки правых эс-эров врагов диктатуры пролетариатаМОИСЕЙ УРИЦКИЙборец и страж социалистической Революция.Ларь убран, и я сажусь на низкий подоконник прямо против белой изразцовой печи и круглых часов, которые показывают половину десятого. Стараюсь представить, как это было, но не могу сосредоточиться. Только выйдя на тротуар, я вдруг вздрогнул, увидев несколько десятков разноцветных велосипедистов, круживших по обросшей зеленой травкой мостовой пустынной площади.