Борис Васильев - Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры
— Бога ради, Мария Ивановна, бога ради, пожалуйста! — Василий Иванович суетился в некоторой растерянности, ибо как раз в этот вечер они отужинали с последним сахаром. — Прошу, прошу покорно.
Мария Ивановна выскользнула за дверь — братья недоуменно переглянулись — и вновь появилась в сопровождении неизвестного господина.
— Позвольте представить вам, Лев Николаевич, братьев Олексиных: Василия и Федора Ивановичей.
— Очень рад, господа, познакомиться, — сказал Толстой, снимая круглую шляпу. — Увидеть зараз двух нигилистов, да еще родственников, — редкость.
Василий Иванович очень растерялся и все еще по инерции кланялся, потирая руки. А Федор — он занимался с мальчиком за столом — откинулся к спинке стула и нахмурился:
— Если ваше сиятельство вкладывает в слово «нигилист» тот обывательский смысл, которым пестрят наши газеты, то я попросил бы…
— Да полноте, — махнула рукой Мария Ивановна. — Лев Николаевич шутит, а вы — сразу на дыбы. Садитесь, Лев Николаевич, современная молодежь ведь и стула не предложит: сразу в спор.
— Почему же непременно современная? Любая, — улыбнулся Толстой, садясь и продолжая с интересом разглядывать братьев. — Только вот насчет сиятельства вы, Федор Иванович, напрасно. Если не против, называйте Львом Николаевичем, а титулы оставим для господ из губернского правления.
— Блажь, — буркнул Федор.
Мария Ивановна нахмурилась и покосилась на Толстого. Василий Иванович растерялся еще более и засуетился еще более, хотя теряться и суетиться более уже было невозможно. И только Лев Николаевич улыбался добродушно и даже одобрительно.
— А пускай себе и блажь, что же в этом дурного, Федор Иванович?
Федор неопределенно пожал плечами и примолк. Василий Иванович поспешно отправил Колю в другую комнату, покрутился и сел на освободившийся стул, все еще нервно сцепляя и расцепляя руки.
— Господа, я в затруднении… — начал было он и замолчал.
Он имел в виду отсутствие сахара и невозможность предложить чаю. Но гости о сахаре ничего не знали и слова истолковали по-своему.
— Считайте, что гора пришла к Магомету, — улыбнулась Мария Ивановна.
— Признаюсь, обяжете, коль разъясните позицию, — сказал Толстой. — Мне любопытно знать, право, очень любопытно. Я ведь не вспомоществование предлагаю, а работу, а от работы какой же резон отказываться? А коли есть такой резон, то готов выслушать, затем и приехал.
Василий Иванович развел руками, с надеждой посмотрел на сердитого Федора и неожиданно улыбнулся конфузливой и обезоруживающей олексинской улыбкой.
— Право, не знаю, как и начать.
— Позицию изложите, позицию, — проворчал Лев Николаевич. — Ведь есть же у вас позиция? Какая? Не работать? Не верю. Наслышан о вас, об идеях ваших, об американских приключениях — вот Мария Ивановна рассказывала. И вдруг — отказ. Признаюсь, не понял. Что здесь — фанаберия? Не верю, не могу поверить: вы человек страдательный. Страдать умеете и любите — за других, разумеется. Тогда почему же? Объяснитесь, сделайте милость.
Федор хотел что-то сказать — что-то непримиримое, резкое, — но раздумал. Василий Иванович глядел в стол, пальцами старательно разглаживая скатерть.
— Вероятно, все дело в форме вознаграждения за труды, — сказал он и тут же испуганно вскинул глаза. — Нет, не о сумме, боже упаси, не о сумме! О форме, понимаете? Ощущать ежемесячный конверт в руках, писать расписки… Вероятно, я горожу чушь, Лев Николаевич, даже наверное чушь несусветную, но… Но, боже мой, как мы спорили об этом на пароходе! Как делить доходы? Как измерить труд человеческий — не физический: физический труд зрим, его можно измерить, — а как определить труд неопределяемый? Труд учителя, инженера, агронома?.. Я не то говорю, извините, но мы спорили об этом.
— И к какому же выводу пришли? — заинтересованно спросил Толстой.
— Да ни к какому. Интеллигенция отдает знания, следовательно, ценятся знания как таковые, а не труд. К какому же выводу тут можно прийти?
— Я думаю, что форму мы уладим, — сказала Мария Ивановна: ее по преимуществу интересовали вопросы практические. — Я переговорю с Софьей Андреевной, не беспокойтесь.
— А Василия Ивановича не это беспокоит, — сказал Толстой, помолчав. — Денежная оценка собственных знаний — это всегда что-то не очень приятное, я понимаю вас. Но скажите, разве мужик не обладает знаниями? Обладает. А ведь он ничего не берет за совет, ему это и в голову не приходит — брать за совет. Отчего это, Василий Иванович?
— Мужик не ценит знаний. Пока, во всяком случае, не ценит.
— Вот-вот, а мы — ценим. Мужик не ценит знаний, потому: что считает, что они ему не принадлежат: они принадлежат общине, миру, мужицкие знания — это коллективные знания. И наши знания тоже не нам принадлежат, если вдуматься, тоже переложены в нас из голов воспитателей, учителей, авторов книг, гувернеров, папенек и маменек. Но мы их присваиваем и начинаем торговать как своими собственными. Мы узурпируем чужую собственность и считаем, что это правильно и в высшей степени морально… Это в вас совесть шевельнулась, — неожиданно закончил Толстой и улыбнулся.
— Проповедовать надо за хлеб и воду, — хрипло сказал Федор: он очень волновался, пребывал в странном напряжении и от этого хрипел.
— Господа, господа, мы уклоняемся, — всполошилась Мария Ивановна, с опаской посмотрев на Федора: ждала, что вот-вот выпалит какую-нибудь колкость. — Решайтесь, же, Василий Иванович. Сережа чудный мальчик, вам будет легко с ним.
— Вам будет трудно, не верьте Марии Ивановне, — сказал Толстой серьезно. — Вам всегда будет трудно. Есть люди, которым всегда трудно, что бы они ни делали; вы из их числа.
— Советуете ничего не делать? — спросил Федор, опять захрипев.
— Нет, не советую. Да и никакие советы тут не помогут, зачем же советовать? Человек должен прислушиваться только к советам собственной совести, тогда он будет спокоен, а вы, Василий Иванович, извините, очень сейчас неспокойны. Fais ce que dois, advienne que bourra[1].
— Ага, все же даете советы! — заметил Федор. — Не удержались.
— Это не совет, Федор Иванович, это просьба, — сказал Толстой и вновь обратился к старшему Олексину, все еще задумчиво поглаживающему скатерть. — Не хочу скрывать, вы мне нравитесь, и, думаю, мы с вами поладим, Василий Иванович. И — поспорим.
— Позвольте мне подумать, — сказал Василий Иванович, не поднимая головы.
Толстой улыбнулся, а Мария Ивановна сердито махнула рукой:
— Господь с вами, о чем же тут думать, голубчик мой?
— Отчего же, подумайте и известите меня. — Толстой встал, взял шляпу, повертел ее в руках. — Извините, один весьма нескромный вопрос. Вы не обвенчаны с Екатериной Павловной?
— И вас это шокирует? — вскинулся Федор.
— Это отличается от моих взглядов, почему я вынужден буду просить вас жить в деревне. Рядом с усадьбой, расстояние вас не затруднит. — Толстой откланялся. — Прощайте, господа. Очень рад был познакомиться с вами. Жду с надеждой еще более укрепить это знакомство.
— Решайтесь, милый Василий Иванович, решайтесь! — сказала Мария Ивановна, выходя вслед за графом.
Братья молча переглянулись, прислушиваясь. Хлопнула входная дверь, зацокали, удаляясь, копыта.
— Ну, что скажешь? — Федор вскочил, в волнении прошелся по комнате.
— Я откажусь, — сказал Василий Иванович, помолчав. — Ты совершенно прав, Федя.
— Что? — озадаченно спросил Федор, останавливаясь. — Мне нравится этот граф. Да, нравится! Он очень умен, что несомненно. И хорошо расположен…
— Да ты же… — Василий Иванович с удивлением смотрел на него. — Ты же все время пикировался с ним.
— А я проверял, — хитро улыбнулся Федор. — Я проверял, только и всего. И тебе непременно надо соглашаться. Завтра же, завтра же, Вася!
Василий Иванович с сомнением покачал головой:
— Катю не признают. На деревне жить. Унизительно это.
— Чушь! — крикнул Федор сердито. — Фанаберия олексинская! Не признают, так признают, дай срок! В конце концов, каждый имеет право на предрассудки. И обижаться на это — детство какое-то, еще худший предрассудок. Да, худший!
— Отчего вы так громко кричите? — спросила Екатерина Павловна, входя. — Что-то случилось?
— Мы переезжаем, — решительно объявил Федор. — Переезжаем в Ясную Поляну. Завтра же. Укладывайтесь. Все, все, все!..
Василий Иванович только беспомощно развел руками:
— А я им и чаю не предложил. Неудобно. Боже, как неудобно!
4Гавриил лежал за камнем, сжимая винтовку и напряженно прислушиваясь, не раздастся ли в рассветной тишине цокот копыт, лязг оружия или людские голоса. Это был первый бой в его жизни, первое «дело», и он боялся не столько еще невидимого противника, сколько себя самого. Только теперь, в минуту опасности, он понял, что совершенно не знает себя, не знает, как поведет бой, как будет командовать и как будет убивать. Единственно, в чем он был совершенно уверен, так в том, что скорее умрет, чем побежит или спрячется. Но этого было мало для предстоящего дела. Этого было мало, он понимал, что мало, и потому нервничал и сжимал турецкую магазинку без всякой надобности.