Сатанинская трилогия - Рамю Шарль Фердинанд
— Мы жили под враждебным, ревнивым небом; это было против природы. Трудились наперекор разгневанной земле, наперекор растениям, у которых были свои намерения. Наперекор животным, наперекор людям, все были врагами друг другу, все ревновали друг друга и всегда меж собой воевали. Человек был врагом зверей, звери — врагами других зверей, растения — врагами других растений. И везде одна вещь разрушала ту, что стояла рядом, и все время нужно было чинить, ремонтировать, постоянно защищаться, и мы проживали жизнь, пытаясь помешать другим ее уничтожить…
— О, ведь правда, — продолжал Сарман, — вспомните, когда наставали морозы, или начинались затяжные ливни, или же дождей вовсе не было; ничего никогда не было столько, сколько требовалось; и мы все лишь пытались не умереть, это была единственная задача, а потом все равно приходилось умирать! О, повсюду был один обман!..
Поднял голову Продюи:
— Даже то, что было благом, обманывало!
Он повернулся к Сарману:
— Ведь ничего не было благим до конца. Вспомни, какой был вкус у вина!..
Прежде он был виноделом, славившимся на всю округу.
— Стоило распробовать вкус вина, он сразу пропадал, вино проскальзывало в горло, нам хотелось удержать его вкус, но он исчезал. Никто не пил, пока снова не наливали. Надо было пить снова, и опять вкус пропадал, и мы были не в силах его сохранить и напрасно стремились почувствовать его снова. И все было, как вино, не существовало ничего завершенного, ничто не могло быть доделанным до конца, ничто не имело конечного результата.
И снова все воскликнули:
— Так все и было!
Они сидели на скамейке, мимо шли люди. Они глядели друг на друга, удивляясь, что они по-прежнему такие, какими были раньше, и — в то же время — совсем другие.
На небе показалась луна. Они видели, как идет по улице Адель Жену. Она поздоровалась с ними.
Они, в свою очередь, поздоровались с Адель Жену. Чуть подальше располагалась столярная лавка Шемена. В лунном свете они увидели, что она перед нею остановилась.
Видели, что она вошла в лавку.
Она обратилась к Шемену:
— Как оказалась здесь я? Как это возможно после того, что я сделала?
Она тоже была невероятно удивлена, но Шемен ей:
— Все возможно.
— Я просто слишком любила малыша, любила нехорошей любовью. В те времена никто не любил так, как оно следует. Я сказала себе: «Я не хочу, чтобы он был несчастным…» Я понимала одно, надо избавить его от страданий, которые пережила сама. Я достала его из теплой кроватки, прижала к себе. Понимаете? У него не было отца. В те времена обещания стоили мало. «Зачем ему жить, — думала я, — если он будет несчастным? Чтобы все его бросили, как бросили меня? Чтобы все показывали на него пальцем, как показывали на меня? Чтобы над ним смеялись и издевались?..» Я так сильно его любила! «Он не узнает ничего, кроме нежности, он будет знать лишь то, как я держала его у груди, круглой и теплой, принадлежащей только ему…» Пьер Шемен!
Пьер Шемен курил трубку. Она снова его окликнула:
— Пьер Шемен!
— Идите с миром, надо уметь избавляться от дурных воспоминаний, как дерево стряхивает загнившие на ветвях плоды.
Из-за облаков показалась луна.
— Тогда тоже была луна, но не такая красивая. Я спустилась по дороге. В какой-то момент я увидела, что он держится за кончик веточки, это было там, где на берегу растут тополя. Я уже пришла. Я села на траву, забыла, зачем пришла. О, что мы были за люди? Скажите мне, Пьер Шемен! Что мы были за люди, почему могли так перемениться? В тот момент я уже этого не хотела, в тот момент мне было хорошо, я забыла, зачем пришла. Он прикрыл глазки, они чуть выступали из-под век. Я надела на него самую красивую одежку, я думала: «Он такой милый. У него будет смуглая кожа и черные волосы, как у меня». Я заранее им гордилась, ведь годы идут быстро, еще немного — и он вырастет выше меня. Он вдруг заплакал. Мне надо было лишь расстегнуть кофту, и он утих. Я по-прежнему была счастлива. Его ротик так нежно двигался, был слышен едва различимый шум, словно он говорил мне спасибо. Одна щечка была чуть краснее другой, маленькое тельце округлилось, наполнилось изнутри. Он был со мной, ничего другого больше не существовало, только счастье, что он со мной, что он полон сил, и я тоже. Он поел столько, сколько хотел; еды нам хватало. Закончив, он посмотрел на меня. Я сидела, склонившись над ним. Но, поскольку все в те времена было мимолетным, это ложное счастье тоже длилось недолго. Я видела, как под луной проступает мое несчастье, оно было нашим общим несчастьем, и он — невинный — должен был понести кару из-за меня. Я знала, что появятся люди, которые станут его врагами, как были они моими врагами. Я думала, что во мне говорила любовь, потому что не знала, что это, и никто в те времена на земле не знал. Я сказала себе: «Он спит. Он ни о чем не знает. Он лишь перейдет из этого сна в сон вечный». Я поцеловала его, расцеловала его всего, еще раз крепко прижала к себе. Спела песенку, которая ему нравилась, встала. Я попрощалась с ним и отвернулась. Всплеснула руками… А потом больше ничего не было, я разве что почувствовала, как в том месте, где я его держала, водворяется ледяной холод, словно в эту дыру устремился весь ночной воздух, там воцарилась неимоверная стужа…
Она замолчала. И снова:
— Скажите же, Пьер Шемен, что мы были за люди? Почему я здесь?
— Это великая тайна.
Поскольку мимо по-прежнему шли люди, она обратилась к ним:
— А вы? Вы знаете, почему?
Они останавливались перед ней в лунном свете на мощеной улочке, сплошь усеянной посверкивавшими соломенными былинками, и отвечали то же, что и Шемен:
— Это великая тайна.
Она поднялась.
— Значит, вы не все знаете.
Она поднялась, вернулась к себе; когда она входила в дом, в руках у нее был розовый сверток.
— Вы видите? Вы это видите?
Все говорили, что да, видят.
— Это он! Он снова со мной! Я нашла его!
III
Их было около трехсот из тех тысяч и тысяч, что жили ранее. Около трехсот призванных на горном ярусе, воссозданном для них по образам минувшего; наверху горной лестницы, склон которой был словно специально устроен так, чтобы на ровной местности расположилась деревня и в те времена, когда опускали они покойников в землю и сами в нее ложились, все легли ровно.
Крыши по-прежнему были покрыты дранкой или листами шифера. Как и прежде, дома располагались поближе друг к другу у церкви, теснясь вокруг высокой каменной колокольни, подобно овцам, теснящимся вокруг пастуха.
В минувшие времена земля эта была настолько прекрасна, что и теперь напоминала себя прежнюю; вначале она показалась бы и вовсе не изменившейся (если не брать в счет прозрачного ясного воздуха и невероятного света) тому, кто добрался бы сюда, вскарабкавшись по крутой тропинке, склон за которой вдруг обрывался, все будто пропадало, и вдруг перед глазами представал целый мир.
Из всех времен года осталось только одно, самое прекрасное. Они в любое время ходили на поля, в любое время подымая снопы, похожие на низеньких женщин в огромных юбках, что группками болтают в угодьях.
Прежде наставала зима. Зима, когда все болели, зима сама по себе время больное. Теперь зимы не было.
Они более не работали, как прежде, по необходимости и из нужды, лишь бы не умереть. Они работали ради удовольствия, работали, чтобы иметь возможность себя выразить.
Они шли, поводя руками, будто за одними нотами следовали другие. Все было музыкой, все, что говорится, рассказывается, происходит, творится, делается и думается.
Почва была настолько плодородна, что больше не требовалось удобрять ее навозом. Человеку, сажающему дерево, следовало только выкопать ямку и, придерживая ствол, бывший пока тоньше рукоятки всякого инструмента, вверить его земле, такой, какой она была нам дарована заново.
Мимо шли люди, они смотрели. Старый Сарман, охотник Бонвен, золотоискатель Морис Продюи. Они остановились, сказали: