Альфонс Доде - Нума Руместан
Вместо того, чтобы проявить некоторую робость, постараться как-то заслужить ее благородный порыв к нему, он хранил победоносный и самодовольный вид покорителя сердец и, не тратя времени на разговоры, — да и о чем он стал бы с ней говорить? — начал вести себя с утонченной парижанкой, как с какой-нибудь девкой из Камбет, — обнял ее за талию жестом вояки-трубадура и попытался притянуть к себе. Она тотчас высвободилась и обрела в этом движении разрядку для натянутых нервов, он же выказал лишь глуповатую растерянность, — тогда вмешалась Одиберта и принялась на чем свет стоит бранить своего братца: что это у него за манеры? Уж не в Париже ли он их перенял, в Сен-Жермейнском предместье, у своих герцогинь?
— Подождал бы хоть, пока она станет твоей женой!
А затем начала уговаривать Ортанс:
— Он так вас любит!.. Он просто сохнет по вас, вот беда-то!
Когда Вальмажур пришел за сестрой, он счел нужным напустить на себя мрачный и роковой вид, словно на картинке с изображением сцены из оперы:
Я — всадник Гаджута, и ждет меня море.
Девушку могло бы это растрогать, но бедный парень был, по правде говоря, таким ничтожеством! Он способен был только отглаживать ворс на своей фетровой шляпе, рассказывать о своих успехах в благородном предместье или об актерской зависти. Однажды он битый час разглагольствовал о невежливости прекрасного Майоля, который не поздравил его после какого-то концерта, и все повторял:
— Вот он какой, ваш Майоль! Не очень-то он учтив, ваш Майоль.
Одиберта неизменно играла роль надзирательницы и проявляла суровость полиции нравов по отношению к этой довольно-таки холодной влюбленной парочке. Ах, если бы она могла заглянуть в душу Ортанс и увидеть, какой ужас, какое отвращение испытывает девушка при мысли о своей роковой ошибке!
— Ну же, трусишка, ну же, трусишка!.. — говорила она ей, стараясь выдавить из себя добродушный смешок, в то время как глаза ее пылали гневом. Она считала, что дело слишком затягивается, что девушка не решается бросить вызов родителям, которые, конечно, пришли бы в ужас от подобного союза. Как будто это имело значение для такого свободного и гордого существа, — была бы только в сердце настоящая любовь! Но как сказать «Я люблю его» и вооружиться, настроить себя на борьбу, как бороться, когда на самом деле не любишь?
Однако она обещала, и каждый день ее донимали новыми требованиями. Так обстояло и с премьерой «Скетинга», куда крестьянка силой готова была затащить ее, рассчитывая, что успех, рукоплескания помогут ей сразу добиться всего. После длительного сопротивления бедняжка согласилась выйти вечером потихоньку от матери, прибегнув для этого ко лжи, к унизительному заговору с прислугой. Она уступила из страха, по слабости характера, а, может быть, и в надежде, что там она вновь обретет те первые впечатления, тот исчезнувший мираж, что там снова вспыхнет безнадежно угасшее пламя.
XV. СКЕТИНГ
Где это?.. Куда она едет?.. Карета катилась долго-долго. Одиберта, сидя рядом с ней, держала ее за руки, успокаивала, говорила с каким-то лихорадочным оживлением… Ортанс ни на что не смотрела, ничего не слушала. В словах, произносимых визгливым голоском, сливавшимся со стуком колес, она не улавливала никакого смысла; улицы, бульвары, фасады домов являлись перед ней не в знакомом своем виде, а обесцвеченными, словно она смотрела на них, принимая участие в чьей-то траурной или свадебной процессии, — настолько захвачена была она своими внутренними переживаниями.
Наконец толчок, и они остановились у широкого тротуара, залитого белым светом, в котором особенно отчетливо вырисовывалось мелькание черных теней. Окошечко билетной кассы у входа в широкий коридор, беспрерывно хлопающая дверь, обитая красным бархатом, и непосредственно за ней зал, огромный зал, напомнивший ей своей обширной средней частью, круговыми проходами и оштукатуренными стенами англиканскую церковь, где она однажды была на свадьбе. Только здесь стены были увешаны афишами, размалеванными объявлениями с изображением пробковых шлемов и сорочек любого размера за 4 франка 50 сантимов — рекламой магазинов готового платья вперемежку с портретами тамбуринщика. Воющие голоса продавцов программ пытаются рассказать его биографию, вырываясь из оглушительного шума, где над говором движущейся туда — сюда толпы, над гуденьем волчков на сукне английских биллиардов, над голосами надрывающихся официантов, над отдельными музыкальными аккордами, прерываемыми доносящейся из глубины зала патриотической ружейной стрельбой, — словом, над всем господствует несмолкаемый шум роликовых коньков, мчавшихся взад и вперед по окруженной балюстрадой широкой асфальтированной арене, где волнами ходят цилиндры и дамские шляпы фасона «директория».
Испуганная, растерянная, то бледнея, то краснея под вуалью, Ортанс с трудом поспевала за провансалкой в лабиринте окаймлявших арену круглых столиков; облокотившись на них, положив ногу на ногу, сидели женщины и со скучающим видом пили и курили — их было по две за каждым столиком. У стен, на определенном расстоянии одна от другой, помещались уставленные закусками и напитками стойки, а за ними стояли девицы с густо подведенными глазами, с кроваво-красными губами, со стальным блеском шпилек в черной или рыжей гриве, со взбитым чубом, закрывавшим лоб. Белые и черные пятна грубой косметики, густо намалеванная улыбка были у всех без исключения девиц, — такова была ливрея у этих свинцово-белесоватых ночных призраков.
Какой-то зловещий вид имели и мужчины, наглые, грубые; натыкаясь друг на друга, они медленно прохаживались между столиками, дымили толстыми сигарами и цинично торговались, подходя ближе, чтобы получше рассмотреть выставленный товар. Впечатление рынка еще усиливалось от космополитичности всей этой публики, от ее разноязычного говора, оттого, что это были словно постояльцы гостиницы, только накануне прибывшие и явившиеся сюда в измятом дорожном платье: тут были шотландские колпаки, полосатые костюмы, еще пропитанные туманами Ла-Манша, московские меха, старавшиеся поскорее оттаять, длинные черные бороды, надменные маски с берегов Шпрее, за которыми скрывалась похотливая гримаса фавна или неистовая жадность татарина, были и оттоманские фески над сюртуками без воротников, были негры во фраках, лоснившиеся, как ворс их цилиндров, маленькие японцы с морщинистыми лицами, безукоризненно одетые под европейцев, похожие на модные картинки, попавшие в огонь.
— Господи батюшка! Ну и урод!.. — говорила Одиберта, завидев важного китайца, прятавшего длинную косу под синим халатом.
А то вдруг останавливалась и локтем толкала в бок спутницу.
— Гляньте, гляньте: невеста!
Она показывала на женщину в белом платье с глубоким вырезом на груди и пышным шлейфом, с веточкой флердоранжа, которая придерживала на волосах короткую кружевную фату; женщина полулежала на двух стульях, — второй был подставлен под ее ноги в белых атласных туфлях с серебряными каблучками. Потом, придя в благородное негодование от донесшихся до нее слов, прояснявших смысл этого своеобразного флердоранжа, провансалка таинственным шепотом проговорила:
— Вот падаль! Как вам это понравится!..
Чтобы перед глазами Ортанс не маячил дурной пример она поспешила увлечь ее в огороженное пространство посреди вала, где, словно амвон в церкви, высилась эстрада, по которой скользил электрический свет, падавший из двух иллюминаторов со стеклами в мелких пупырышках. Эти два прожектора, установленные там, высоко, под фризом купола, напоминали лучезарные очи предвечного отца на благочестивых картинках.
Здесь можно было отдохнуть от шумного скандального зрелища, какое являли собой галереи. В отгороженных ложах сидели семьи мелких буржуа, по всей вероятности, торговцев этого квартала. Женщин было немного. Можно было подумать, что сидишь в обыкновенном зрительном вале, если бы не все тот же невообразимый шум, в котором по-прежнему, словно некое наваждение, преобладал шум катавшихся по асфальту роликовых коньков, заглушавший даже духовые инструменты и барабаны оркестра, так что для зрителей существовала лишь мимика живых картин.
Как раз в этот момент занавес опускался. Кончилась патриотическая сцена с огромным Бельфорским львом[37] из папье-маше, окруженным на развалинах укреплений солдатами в воинственных позах, с фуражками на ружейных дулах, — сцена шла под звуки Марсельезы, но их не было слышно. Вся эта кутерьма так возбуждала провансалку, что глаза у нее вылезали из орбит, когда она усаживала Ортанс на место.
— Ну, здесь нам будет хорошо, правда? Да поднимите же вуаль!.. Не дрожите… Не надо дрожать… Со мной вам нечего бояться.
Девушка ничего не отвечала; она не могла прийти в себя от медленного оскорбительного блуждания между столиками, где она смешивалась с этими страшными свинцово-бледными масками. И вот сейчас прямо перед собой, на эстраде, она видела те же маски с кроваво — красными губами, но теперь это были гримасы двух клоунов в трико, которые выламывались друг перед другом, держа в руках колокольчики и вызванивая мелодию из «Марты»[38] в виде аккомпанемента своим прыжкам: это была настоящая музыка гномов — бесформенная, косноязычная, вполне подходящая для вавилонского столпотворения, какое представлял собой скетинг. Затем занавес снова упал, крестьянка раз десять вставала и садилась, поправляла свой головной убор и, наконец, крикнула, заглянув в программу: