Жан-Поль Сартр - Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
— Мимо! — сказал Клапо. — Слишком высоко взяли.
Фельдфебель барахтался, суча ногами. Матье, улыбаясь, смотрел на него. Он собирался его прикончить, но тут появились два солдата и унесли его. Матье пополз, пятясь, и лег рядом с Дандье. Клапо уже поднимал люк.
— Живее! Спускаемся! Дандье покачал головой:
— Внизу нет окон. Они переглянулись.
— Надо беречь патроны, — сказал Шассерьо.
— Много их у тебя осталось?
— Две обоймы.
— А у тебя, Дандье?
— Одна.
Клапо закрыл люк.
— Ты прав, надо их экономить.
Матье услышал сзади хриплое дыхание; он обернулся: Пинетт сильно побледнел и тяжело дышал.
— Ты ранен?
Пинетт яростно взглянул на него.
— Нет.
Клапо внимательно поглядел на Пинетта.
— Если хочешь спуститься, дружок, то никто тебя не держит. Никто больше никому ничего не должен. Но, понимаешь, это наши патроны. И мы не можем их терять задарма.
— Мать твою так! — выругался Пинетт. — С какой стати я спущусь, если Деларю остается?
Он дополз до парапета и принялся беспорядочно стрелять.
— Пинетт! — крикнул Матье.
Пинетт не ответил. Над ним свистели пули.
— Брось, — сказал Клапо. — Это его отвлекает.
Пушка пальнула еще дважды. Они услышали над головой глухой удар, от потолка отвалился кусок штукатурки; Шассерьо вытащил часы.
— Двенадцать минут.
Матье и Шассерьо доползли до парапета. Матье сел на корточки рядом с Пинеттом, Шассерьо стоял справа от него, наклонившись вперед.
— Не так уж плохо: двенадцать минут продержались, — сказал Шассерьо. — Не так уж плохо.
Воздух засвистел, заревел, ударил Матье прямо в лицо: тяжелый и горячий, как каша. Матье сел на пол. Кровь ослепила его, руки были красны до запястий; он тер глаза, и кровь на руках смешивалась с кровью на лице. Но это была не его кровь: Шассерьо сидел без головы на южной части парапета; из его шеи, булькая, пузырилась кровь.
— Я не хочу! — закричал Пинетт. — Не хочу!
Он вскочил, подбежал к Шассерьо и ударил ему в грудь прикладом. Шассерьо зашатался и опрокинулся через парапет. Матье видел, как он падает, и не испытывал волнения: это было как бы начало его собственной смерти.
— Не жалей патронов, ребята! — крикнул Клапо.
Площадь вдруг заполнилась солдатами. Матье снова занял свой пост и стал стрелять. Дандье стрелял, стоя рядом с ним.
— Ну и мясорубка, — смеясь, сказал Дандье.
Вдруг он выпустил винтовку, и она упала на улицу, а он привалился к Матье, повторяя:
— Дружище! Дружище!
Матье оттолкнул его движением плеча, Дандье упал назад, и Матье продолжал стрелять. Он еще стрелял, когда на него рухнула крыша. Балка упала ему на голову, он выпустил винтовку из рук и упал. «Пятнадцать минут! — думал он в бешенстве. — Я отдал бы все, что угодно, чтобы продержаться пятнадцать минут!» Приклад винтовки торчал из груды развороченного дерева и обломков черепицы, он притянул его к себе: винтовка была липкая от крови, но заряженная.
— Пинетт! — крикнул Матье.
Никто не ответил. Обвал крыши загромождал всю северную часть настила, обломки и балки завалили люк; с зияющего потолка свисала железная перекладина; Матье был один.
— Мать-перемать! — громко сказал он. — Мы обязаны продержаться пятнадцать минут.
Он подошел к парапету и стоя начал стрелять. Это был подлинный реванш: каждый выстрел мстил за его прошлые ошибки. «Выстрел за Лолу, которую я не осмелился обокрасть, выстрел за Марсель, которую я посмел оставить, выстрел за Одетту, с которой я не решился переспать. А этот — за книги, которые я не дерзнул написать, этот — за путешествия, от которых я отказался, этот — за всех людей скопом, которых я почти ненавидел и старался понять». Он стрелял, заповеди разлетались на глазах, бах, возлюби ближнего, как самого себя, бах — в эту гадскую рожу, не убий, бах — в этого поганого типа напротив. Он стрелял в Человека, в Добродетель, во весь Мир: Свобода — это Ужас, пылало здание мэрии, пылала его голова; пули свистели, он был свободен, как воздух, земной шар взорвется, и я вместе с ним, он выстрелил, посмотрел на часы: четырнадцать минут тридцать секунд; ему не о чем было больше просить, кроме как о полуминутной отсрочке, как раз столько понадобится, чтобы выстрелить в этого импозантного и такого горделивого офицера, который бежит к церкви; он выстрелил в красавца-офицера, во всю Красоту Земли, в улицу, в цветы, в сады, во все, что он любил. Красота уродливо дернулась, и Матье выстрелил еще раз. Он выстрелил, он был чист, всемогущ, свободен. Пятнадцать минут.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Ночь, звезды; красный огонь на севере, это горит деревушка. На востоке и западе длинные языки пламени, сухие и мигающие: это их орудия. Они везде, завтра они со мной разделаются. Он входит в уснувшую деревню, пересекает площадь, подходит к первому попавшемуся дому, стучит — нет ответа, давит на ручку — дверь открывается. Он входит, закрывает дверь; темнота. Спичка. Он в прихожей, из темноты смутно выступает зеркало, он видит в нем свое лицо: мне давно пора побриться. Спичка тухнет, но он успел различить лестницу слева. Он наугад приближается: лестница изгибаясь, ведет вниз. Брюне спускается, делает поворот, замечает смутный рассеянный свет; он делает еще один поворот: погреб. Оттуда пахнет вином и грибами. Бочки, куча соломы. Тучный крестьянин в ночной рубашке и брюках сидит на бочке рядом с полуодетой блондинкой, на руках у нее ребенок. Они смотрят на Брюне, открыв рты: они боятся, крестьянин вдруг говорит: «Моя жена больна». — «И что?» — спрашивает Брюне. — «Я не хотел, чтобы она провела ночь в лесу». — «Ты это мне говоришь? — удивляется Брюне. — Но мне плевать». Теперь он в погребе. Крестьянин недоверчиво смотрит на него: «А чего вы хотите?» — «Переночевать», — отвечает Брюне. Крестьянин, скривившись, продолжает на него смотреть. — «Вы офицер?» Брюне молчит. «Где ваши люди?» — подозрительно спрашивает крестьянин. «Погибли», — говорит Брюне. Он подходит к куче соломы, крестьянин недоумевает: «А немцы? Где они?» — «Везде». — «Я не хочу, чтобы они вас здесь нашли». Брюне снимает китель, складывает его, кладет на бочку. «Вы слышите?» — кричит крестьянин. — «Слышу», — отвечает Брюне. — «У меня жена и ребенок: я не хочу за вас расплачиваться». — «Не волнуйся», — говорит Брюне. Он садится, женщина ненавидяще глядит на него: «Есть французы, которые будут сражаться наверху, вы должны быть с ними». Брюне смотрит на нее, она натягивает ночную рубашку на грудь и кричит: «Уходите! Уходите! Вы проиграли войну, а теперь по вашей милости убьют нас». Брюне ее успокаивает: «Не волнуйтесь. Разбудите меня, когда немцы будут здесь». — «И что вы будете делать?» — «Пойду сдаваться». — «Стыдоба! — говорит женщина. — Ведь сколько тех, что погибли». Брюне зевает, потягивается и улыбается. Уже неделю он воюет без сна и почти без еды, двадцать раз он едва не погиб. Но теперь война проиграна, и есть работа, которую предстоит выполнить. Много работы. Он ложится на солому, зевает, засыпает. «Пошевеливайтесь, немцы здесь», — говорит хозяин. Брюне открывает глаза, он видит толстое красное лицо, слышит хлопки и взрывы. «Они здесь?» — «Да. — Он злится. — Я не могу оставить вас у себя». Женщина неподвижна. Она смотрит на Брюне свирепыми глазами, прижимая к себе уснувшего у нее на руках ребенка. «Сейчас уйду», — говорит Брюне. Он встает, зевает, подходит к подвальному оконцу, роется в своем рюкзаке, вынимает оттуда осколок зеркала и бритву. Крестьянин смотрит на него, остолбенев от негодования. «Вы что же, еще и бриться здесь собираетесь?» — «А почему бы и нет?» — спрашивает Брюне. Хозяин краснеет от гнева: «Говорю же вам, меня расстреляют, если найдут вас здесь». Брюне говорит: «Я быстро». Крестьянин тянет его за руку, выталкивая из погреба: «Нечего! У меня жена и ребенок, если б я знал, я бы вас не впустил». Брюне рывком освобождается, он с отвращением смотрит на этого толстого рохлю, который упорствует в своем желании жить, который будет жить при любом режиме, покорный, околпаченный, упрямый, будет жить неизвестно для чего. Мужик бросается на него, и Брюне отбрасывает его к стене: «Отстань, или я ударю!» Теперь крестьянин держится тихо, он тяжело дышит, съежившись, он вращает глазами алкоголика, от него несет острым запахом смерти и навозной жижи. Брюне начинает бриться без мыла и воды, кожа горит; рядом с ним дрожит от страха и ненависти женщина, Брюне торопится: если я затяну, она сойдет с ума. Он кладет бритву в рюкзак: лезвие послужит еще два раза. «Видишь, я закончил. Не стоило устраивать такой шум». Крестьянин не отвечает, женщина кричит: «Уходите, гад такой, трус поганый, из-за вас нас расстреляют!» Брюне надевает китель, он чувствует себя чистым, обновленным, он напряжен, выбритое лицо его покраснело. «Уходите! Уходите!» Он отдает честь двумя пальцами и говорит: «И все-таки спасибо». Потомон поднимается по темной лестнице, пересекает прихожую: входная дверь широко открыта; снаружи белый водопад дня, непрерывный стрекот пулеметов, а в доме темно и прохладно. Он приближается к входной двери: необходимо нырнуть в эту пену света. Маленькая площадь, церковь, памятник погибшим, навоз у дверей. Между двумя темными домами идет важная магистраль, вся розовая от утренней зари. Там немцы, человек тридцать суетятся, они похожи на рабочих в разгар работы, они стреляют по церкви из скорострельной пушки, а с колокольни стреляют в них, грохот, как на строительной площадке. Посреди площади под перекрестным огнем французские солдаты без кителей идут на цыпочках мелкими торопливыми шагами, как будто дефилируют на конкурсе красоты. Они поднимают бледные руки над головами, и солнце просвечивает у них между пальцами. Брюне смотрит на них, потом на колокольню, справа от него пылает большая постройка, он чувствует жар на щеке, он матерится. Потом спускается по трем ступенькам крыльца. Все: его берут в плен. Он держит руки в карманах, они тяжелее свинца. «Руки вверх!» Немец целится в него из винтовки. Брюне краснеет, руки его медленно поднимаются, вот они уже над головой: «Они мне заплатят за это кровью, скоты». Брюне присоединяется к французам и приплясывает вместе с ними, все выглядит ненастоящим, как в кино: эти свистящие пули не могут убить, пушка стреляет холостыми патронами. Один француз делает реверанс и падает, Брюне перешагивает через него. Он неспешно огибает угол коричневого дома и выходит на главную улицу в тот момент, когда обрушивается колокольня. Нет больше ни фрицев, ни стрельбы, кино закончилось, это обыкновенная деревня, он снова сует руки в карманы. Теперь он опять среди своих. Шумная толпа маленьких французов в хаки, немытых, небритых, с черными от дыма лицами, они смеются, шепчутся, шутят, покачиваются барашки их обнаженных голов, полицейские пилотки, ни одной каски: они узнают друг друга, здороваются: «Я тебя видел в Саверне в декабре». — «Эй! Жирар, привет, не попади мы в плен, может, и не встретились бы снова, как там Лиза?» Скучающий немецкий солдат с винтовкой на ремне охраняет это стадо крохотных побежденных, размашистыми и медленными шагами он сопровождает их торопливую рысцу. Брюне рысит вместе с другими, но ростом он не уступает фрицу, и так же хорошо побрит. Розовая дорога течет между травами, ни дуновения ветерка, тяжкая жара поражения. От людей сильно пахнет, они о чем-то судачат, птицы поют. Брюне поворачивается к соседу, тихому толстяку, который дышит ртом. «Откуда вы?» — «Мы шли из Саверна, ночь провели на фермах». — «А я пришел сюда совсем один, — говорит Брюне. — Странно, я думал, что деревня пуста». Молодой загорелый блондин идет за два ряда от него, он по пояс обнажен, с большим кровоточащим струпом между лопаток. За спиной Брюне слышится несмолкающий оживленный шум, смех, крики, шарканье подошв о землю, это похоже на шум ветра в деревьях. Он оборачивается: теперь позади него тысячи людей, их собрали отовсюду — с полей, деревушек, ферм. Плечи и голова Брюне одиноко возвышаются над этой волнообразной долиной. «Меня зовут Мулю, — говорит толстяк, — я из Бар-ле-Дюа». Он гордо добавляет: «Я знаю эту местность». У дороги горит ферма, черное пламя бьется на солнце, воет собака. «Слышишь пса? — спрашивает Мулю у своего соседа. — Его заперли внутри». Сосед явно с севера, блондин, не слишком низкорослый, с молочно-белой кожей, он похож на фрица, который его охраняет. Он хмурит брови и обращает большие голубые глаза на Мулю: «А?» — «Собака там, внутри». — «Ну и что? Это всего лишь собака». «Уа, уа! уа! уа!» На сей раз это не лай собаки: это голосит молодой человек с обнаженной спиной. Кто-то увлекает его и прикрывает ему рот рукой, Брюне успевает увидеть его большое бледное испуганное лицо и глаза без ресниц. «Шарпен, ему, кажется, худо», — говорит Мулю северянину. Северянин смотрит на него: «А?» — «Я говорю: Шарпену, твоему товарищу, худо». Северянин смеется, зубы у него белые: «Он всегда был малость не в себе». Дорога идет в гору, их сопровождает сильный запах разогретого камня, сожженного дерева, за их спиной продолжает завывать собака. Они взбираются на вершину косогора; вниз ведет пологий спуск. Мулю показывает пальцем на бесконечную колонну: «Ну и дела! Откуда они взялись?» Он поворачивается к Брюне: «Сколько их?» — «Не знаю. Может, десять тысяч, а может, больше». Мулю недоверчиво смотрит на него. «Ты можешь это определить на глаз, приблизительно?» Брюне думает о дне взятия Бастилии, о Первом мая: тогда размещали специальных людей на бульваре Ришар-Ленуар, и те подсчитывали число демонстрантов по длительности прохождения. Когда ты среди них, это молчаливые и теплые толпы. А это скопище шумное, но холодное и безжизненное. Он улыбается и говорит: «У меня есть навык». — «Куда нас ведут?» — спрашивает северянин. — «Не знаю». — «Где фрицы? Кто командует?» Фрицев нет, кроме десятка солдат, растянувшегося вдоль дороги. Огромное стадо скользит до подножья косогора, как бы повинуясь собственной тяжести. «Забавно», — говорит Мулю. — «Действительно, — отзывается Брюне, — забавно». Они могли бы броситься на немцев, задушить их и убежать полями, но зачем? Они идут напрямик, куда ведет их дорога. Вот они уже внизу косогора, в ложбине; теперь они поднимаются, им жарко. Мулю вынимает из кармана связку писем, скрепленную резинкой, и с минуту вертит ее в больших неловких пальцах. Пот местами пропитал бумагу, фиолетовые чернила кое-где выцвели. Он снимает резинку и, не читая, начинает методично рвать письма на мелкие кусочки, которые постепенно разбрасывает жестом сеятеля. Брюне следит глазами за плавным полетом обрывков; большая часть падает, как конфетти, на плечи солдат, а оттуда им под ноги; один кусочек секунду порхает и падает на пучок травы. Трава немного пригибается — получается маленький балдахин. Другие письма валяются вдоль дороги, разорванные, смятые, свернутые в шарик, они в кюветах, среди разбитых винтовок и помятых касок. Когда почерк размашист и крупен, Брюне ухватывает походя слова: ешь хорошенько, не ходи без головного убора, Элен приехала с детьми, в твоих объятиях, любовь моя. Вся дорога — длинное оскверненное любовное письмо. Маленькие мягкие чудовища ползут по земле и глядят глазами без зрачков на веселое стадо побежденных: противогазы; Мулю локтем толкает Брюне и показывает на противогаз: «Все-таки повезло, что не пришлось ими пользоваться». Брюне не отвечает. Мулю ищет других собеседников: «Эй! Ламбер!» Солдат, идущий впереди Брюне, оборачивается, Мулю показывает ему на противогаз без комментариев, они начинают смеяться, и люди вокруг них хохочут тоже: они их ненавидели, этих мерзких паразитов, они их боялись, и однако их нужно было холить, ухаживать за ними. Теперь они лежат у них под ногами околевшие, пленные смотрят на них, и это им напоминает, что война закончена. Крестьяне, которые пришли, как всегда, работать в поле, глазеют на колонну, опираясь на лопаты; Ламбер веселится, он им кричит: «Привет, папаша! У нас демобилизация». Десять голосов, сто голосов повторяют с неким вызовом: «У нас демобилизация, демобилизация! Домой возвращаемся». Крестьяне ничего не отвечают, кажется, что они их даже не слышат. Кучерявый блондин столичного обличья спрашивает у Ламбера: «Как ты думаешь, сколько их?» — «Мало, блондинчик, мало», — говорил Ламбер. — «Ты так считаешь? Ты в этом уверен?» — «Только посмотри. Где они, эти субчики, которые должны нас охранять? Если бы мы были вправду пленными, ты б увидел, как бы нас обложили». — «Тогда почему они нас взяли в плен?» — спрашивает Мулю. — «В плен? Они нас не брали в плен: они нас просто отодвинули в сторону, чтобы мы не болтались у них под ногами, пока они наступают». — «Даже если и так, — вздыхает блондинчик, — это может долго продлиться». — «Ты с ума сошел! Они даже за нами не угонятся — так быстро мы удираем». У него игривый вид, он ухмыляется: «Фрицы не волнуются, для них это просто прогулка: подружка в Париже, стаканчик вина в Дижоне, рыбная похлебка в Марселе. Конечно, в Марселе все и закончится, там им придется остановиться: впереди море. Тогда-то они нас и отпустят. К середине августа будем дома». Блондинчик качает головой: «Еще два месяца. Так долго». — «Скажи, ты что, очень торопишься? Они должны еще восстановить железнодорожные пути». — «Плевал я на пути, — говорит Мулю, — если дело только в этом, я прекрасно вернусь пешком». — «Мать твою, а я нет! Я иду уже две недели, мне это уже до задницы, я хочу отдохнуть». — «Тебе, значит, не хочется побаловаться со своей девчонкой?» — «Скажешь еще! А чем я буду это делать? Я слишком долго шел, и у меня в штанах уже ничего не осталось. Я хочу только спать, и один». Брюне слушает их, смотрит на их затылки, он думает, что предстоит много работы. Тополя, тополя, мост через ручей, тополя. «Хочется пить», — говорит Мулю. — «Не столько пить, — отвечает северянин, — сколько есть, я со вчерашнего дня ничего не ел». Мулю семенит и потеет, он тяжело дышит, снимает китель, перекидывает его через руку, расстегивает гимнастерку и с улыбкой говорит: «Теперь можно снять китель, мы свободны». Внезапная остановка; Брюне натыкается грудью на спину Ламбера. Ламбер оборачивается; у него круглая борода, живые глаза под густыми черными бровями: «Смотри куда прешь, осел. Ты что, слепой?» Он нагло разглядывает форму Брюне: «С офицерьем покончено. Теперь никто не командует. Тут все равны». Брюне равнодушно смотрит на него, и тот замолкает. Брюне прикидывает, чем он мог заниматься на гражданке. Мелкий коммерсант? Служащий? Во всяком случае, он из среднего класса. И их сотни тысяч таких: никакого чувства авторитета и личной порядочности. Нужна будет железная дисциплина. Мулю спрашивает: «Почему мы остановились?» Брюне не отвечает. Этот тоже мелкий буржуа, совершенно подобный другому, но еще глупее: с ними работать будет трудно. Мулю вздыхает от удовольствия и обмахивается: «Может, успеем присесть?» Он кладет на дорогу рюкзак, садится на него; подходит немецкий солдат, поворачивает к ним удлиненное, красивое и невыразительное лицо, его голубые глаза источают подобие симпатии. Он старательно выговаривает: «Бедные французы, война кончилась. Возвращайтесь домой. Возвращайтесь домой». — «Что он говорит? Он говорит, что мы скоро вернемся домой, конечно, мы скоро вернемся домой, черт побери, Жюльен, ты слышишь, мы возвращаемся домой, спроси у него, когда, эй! Спроси у него, когда мы вернемся?» — «Скажи, фриц, когда мы вернемся домой?» Они говорят ему ты, раболепно и в то же время фамильярно. Вся победоносная армия в лице одного солдата. Немец бесстрастно повторяет: «Возвращайтесь домой, возвращайтесь домой». — «Но когда, а?» — «Бедные французы, возвращайтесь домой». И снова в путь, тополя, тополя. Мулю стонет, ему жарко, он хочет пить, он устал, он хотел бы остановиться, но никому нельзя тормозить это упрямое шествие, которым никто не управляет. Какой-то солдат стонет: «У меня раскалывается голова», но продолжает идти. Болтовня замедляется, прерывается долгими паузами, они жалуются друг другу: «Мы что, до Берлина будем так идти?» Но они идут; они следуют за теми, кто впереди, их подталкивают те, кто сзади. Деревня, груда касок, противогазов и винтовок на главной площади. — «Это Пудру, я здесь проходил позавчера», — говорит Мулю. — «Смотри-ка, а я вчера вечером, — говорит блондин, — я был на грузовике: на порогах стояли люди, и вид у них был враждебный». Они и сейчас здесь, подле своих домов, стоят, скрестив руки, безмолвные. Черноволосые и черноглазые женщины в черных платьях, старики. Они смотрят. Перед этими соглядатаями пленные распрямляются, лица их становятся циничными и лихими, они машут руками, смеются, кричат: «Привет, мамаша! Привет, папаша! У нас демобилизация, война закончена, всем привет». Они проходят и салютуют зевакам, они строят глазки девицам, шлют им зазывные улыбочки, а соглядатаи смотрят и молчат. Только жирная и добродушная бакалейщица шепчет: «Бедные парни». Северянин блаженно улыбается, он говорит Ламберу: «Хорошо еще, что мы не на севере». — «Почему?» — «Они бы бросали нам в рожи что попало». Показалась колонка, и десять человек, сто человек выходят из рядов, идут пить. Мулю тотчас нетерпеливо бежит туда, он неловко наклоняется; они изнемогают от усталости, их плечи подрагивают; вода стекает по их лицам. Часовой ждет с отсутствующим видом. Они остались бы в деревне, если бы только захотели и если бы у них хватило мужества выдержать взгляды селян. Но нет, они поодиночке возвращаются, они торопятся, словно боятся потерять свое место; Мулю бежит, как женщина, крутя коленями, они толкаются, смеются, кричат, скандальные и дерзкие, как уличные парни; их рты раскрываются, как обнажающиеся раны, у них сконфуженные глаза побитых собак. Мулю вытирает губы и говорит: «Хорошо!» Он удивленно смотрит на Брюне: «Ты не пил? Ты не хочешь пить?» Брюне, не отвечая, пожимает плечами; жалко, что это стадо не окружено пятьюстами солдатами с примкнутыми штыками, которыми кололи бы задницы запоздавшим, жаль, что их не пинают прикладами: это вернуло бы их к реальности. Он смотрит направо от себя, налево, он оборачивается, среди этого леса заброшенных, пьяных, искаженных бесшабашным весельем физиономий он ищет лицо, подобное своему. Где товарищи? Коммуниста узнаешь с первого взгляда. Хоть бы одно лицо. Одно-единственное лицо, суровое и спокойное человеческое лицо. Но нет: маленькие, юркие, жалкие, они идут, наклонившись вперед, скорость увлекает их хилые неприкаянные тела, так называемый галльский интеллект запечатлен на их грязных лицах; вытягивая складки губ в нитку, сужая и расширяя ноздри, наморщив лбы, сверкая глазами, они оценивают, определяют, спорят, судачат, критикуют, взвешивают все за и против, смакуют возражения, настаивают и делают выводы, этот бесконечный силлогизм, в каждой голове свои доводы. Они идут послушно, они разглагольствуют на ходу, они с виду спокойны: война закончена; потерь не было; немцы, кажется, не слишком гнусные. Они спокойны, потому что сразу же оценили своих новых хозяев; их лица снова начинают источать галльскую сметливость, ибо это чисто французский предмет роскоши, которому в нужное время можно будет обучить и фрицев — с некоторой пользой для себя. Тополя, тополя, солнце протекает, полдень: «Вот они!» Ум примолкает, все стадо стонет от наслаждения, это не крик, даже не вздох: нечто вроде радостного обвала, тихого шелеста листвы, гнущейся под дождем. «Вот они!» — проходит через всю колонну, переходит из головы в голову, как хорошая новость, вот они, вот они! Ряды сжимаются, переливаются на обочину, длинная гусеница вздрагивает: немцы проезжают по дороге на мотоциклах, на танкетках, на грузовиках, выбритые, отдохнувшие, загорелые, с красивыми, спокойными и рассеянными лицами, похожими на альпийский луг. Они ни на кого не смотрят, их взгляд прикован к югу, они углубляются во Францию, молча вытянувшись, только их транспортируют задарма, это моторизованная пехота, да, так можно вести войну, а посмотреть на их пулеметы, ого! А маленькие пушки, ух ты! Вот это да, неудивительно, что мы проиграли войну. Толпа восхищена немецкой мощью. Она себя чувствует не такой виноватой: «Они непобедимы, никуда не денешься, непобедимы». Брюне смотрит на этих очарованных побежденных, он думает: «Это строительный материал. Он немногого стоит, но что делать — другого у меня нет». Можно работать везде и, безусловно, есть в этой мешанине и такие, которых можно использовать. Немцы прошли, колонна немного сползает с дороги, вот они на баскетбольной площадке, людские черные горошины, они садятся, они ложатся, они мастерят из майских газет большие шляпы от солнца; можно подумать, что публика занимает дешевые места на ипподроме, или гуляющие заполняют Венсеннский лес в воскресенье. — «Как это вышло, что мы остановились?» — «Не знаю», — отвечает Брюне. Он с раздражением смотрит на эту толпу, на разлегшихся людей, ему не хочется садиться, но это глупо, не нужно их презирать, это значит сорвать операцию, и потом, кто знает, как все обернется? Он должен беречь силы, он садится. Сзади него проходит немец, потом другой: они смотрят на него, дружески смеясь, и с покровительственной иронией спрашивают: «А где же ваши англичане?» Брюне смотрит на их черные мягкие сапоги, он не отвечает, и они уходят; длинный фельдфебель остается сзади и повторяет чуть ли не с укоризненной грустью: «А где же англичане? Бедные французы, где же ваши англичане?» Никто ему не отвечает, и он долго качает головой. Когда фрицы уже далеко, Ламбер цедит сквозь зубы: «В моей заднице эти англичане, и как не беги, они тебя обосрут». — «Как же! — говорит Мулю. — А?» — «Англичане, — объясняет он, — может, и, обосрут фрицев, но в конце концов попадут в наше положение, и выхода у них не будет». — «Это еще неизвестно». — «Конечно, известно, балбес! Это точно. Они корчат из себя храбрецов, потому что сидят на своем острове, но подожди немного, увидишь, что будет, когда немцы пересекут Ла-Манш. Раз французский солдат не мог устоять, где уж там англичанам!» Где же товарищи? Брюне одиноко. Вот уже десять лет ему не было так одиноко. Он хочет есть и пить, но ему совестно, что он хочет есть и пить; Мулю поворачивается к нему: «Скоро они дадут нам пожрать». — «Ты думаешь?» — «Кажется, фельдфебель сказал: скоро будут раздавать хлеб и консервы». Брюне улыбается: он уверен, что им ничего не дадут. Пусть все они слюнями изойдут, пусть на стенку лезут от голода. Вдруг некоторые пленные встают, за ними другие, потом встают остальные, и все снова отправляются в путь; Мулю в ярости, он бурчит: «Кто сказал: отправляться?» Никто не отвечает. Мулю кричит: «Ребята, постойте, они нам дадут поесть». Но слепое и глухое стадо уже вышло на дорогу. Они идут. Лес; бледные рыжеватые лучи пробиваются сквозь листву, три брошенные пушки семьдесят пятого калибра еще обращены на восток; пленные довольны, потому что есть тень; мимо проходит полк немецких саперов. Блондинчик, тонко улыбаясь, смотрит, как они шагают, он наслаждается, взирая на своих победителей полузакрытыми глазами, он играет с ними, как кошка с мышкой, он развлекается своим превосходством; Мулю хватает за руку Брюне и трясет ее: «Там! Там! Серая труба». — «И что?» — «Это Баккара». Он становится на цыпочки, рупором складывает руки у рта и кричит: «Баккара! Ребята, входим в Баккара!» Люди устали, солнце бьет им в глаза, они послушно повторяют: «Баккара, Баккара», но, в сущности, им наплевать. Блондинчик спрашивает у Брюне: «В Баккара кружева делают что ли?» — «Нет, — говорит Брюне, — здесь есть производство стекла». — «А! — говорит блондинчик с неопределенным и уважительным видом. — Понятно!» Город чернеет под голубым небом, лица грустнеют, кто-то печально говорит: «Как-то странно сейчас видеть город». Они идут по пустынной улице; осколки стекла устилают тротуар и мостовую. Блондинчик ухмыляется, он показывает на осколки пальцем и говорит: «Вот оно, производство стекла в Баккара». Брюне поднимает голову: дома невредимы, но все стекла выбиты, сзади него кто-то повторяет: «Да, странно видеть город». Мост, колонна останавливается; тысячи глаз поворачиваются к реке: пять голых фрицев плещутся в воде, барахтаются, испуская негромкие крики: двадцать тысяч серых и потных французов в военной форме смотрят на эти животы и ягодицы, которые десять месяцев были защищены преградой из пушек и танков, а сейчас спокойно, нагло и беззащитно выставляют себя напоказ. Они видят только это: уязвимую плоть своих победителей. Толпа исторгает тихий и глубокий вздох. Они без гнева вынесли шествие армии-победительницы на победоносных танках; но эти голые фрицы, которые играют в воде в чехарду, выглядят оскорбительно. Ламбер, склонясь над парапетом, смотрит на воду и шепчет: «А хорошо бы сейчас скупнуться!» Это даже не желание: это всего лишь вздох мертвеца. Полуживая, забытая, погребенная в затухшей войне толпа снова трогается в путь в нестерпимом пекле и в завихрениях пыли. Со скрипом открываются ворота, сквозь дрожащий воздух из глубины огромного двора приближаются стены, Брюне видит казарму с закрытыми ставнями; он проходит вперед, его толкают сзади, он оборачивается: «Не толкайтесь, все войдем». Он проходит через ворота, Мулю радостно смеется: «На сегодня — все». Закончено чередование гражданских и победителей, тополей и сверкающих на солнце рек, они похоронят меж этими стенами осточертевшую грязную войну, они будут вариться в собственном соку, без свидетелей, сами по себе. Брюне идет, его толкают, он продвигается в глубь двора и останавливается у подножья длинной серой скалы, Мулю тычет его локтем в бок: «Это казарма жандармерии». Сотня закрытых жалюзи; крыльцо с тремя ступеньками ведет к двери с висячим замком. Слева от крыльца, в двух метрах от казармы, небольшая кирпичная крепостная стена высотой в один и длиной в два метра, Брюне подходит к ней, прислоняется. Двор заполняется, непрерывный поток уминает остальных, оттесняет их к стене казармы; но идут еще и еще; вдруг тяжелые створки ворот поворачиваются вокруг вереи и закрываются. «Готово, — говорит Мулю, — мы дома». Ламбер смотрит на ворота и с удовлетворением говорит: «Некоторые не смогли войти: им придется спать снаружи». Брюне пожимает плечами: «Какая разница, спишь ты во дворе или на улице…» — «Это не одно и то же», — возражает Ламбер. Блондинчик одобрительно кивает. «А мы здесь, — объясняет он, — мы не снаружи». Ламбер набавляет цену: «Можно сказать, мы в доме, только без крыши». Брюне делает крутой поворот: мягким склоном двор спускается к крепостной стене. На гребне стены, в ста метрах друг от друга, высятся две сторожевые вышки: они пусты. Ряд свежеустановленных колышков, между которыми натянута железная проволока и веревки, делит двор на две неравные части. Сравнительно узкая полоса между крепостной стеной и колышками остается незанятой. На другой части, между колышками и казармой, скопились все. Людям не по себе, у них вид неловких визитеров, они не решаются сесть; они держат в руках рюкзаки и амуницию; пот стекает по их щекам, хваленое галльское остроумие покинуло их лица, солнце слепит их пустые глаза, они пытаются скрыться от прошлого и ближайшего будущего в маленькое неудобное временное небытие. Брюне гонит прочь мысль о том, что хочет пить, он положил свой рюкзак наземь и, засунув руки в карманы, насвистывает. Сержант отдает ему честь; Брюне в ответ улыбается, но на приветствие не отвечает. Сержант подходит ближе: «Чего ждем?» — «Не знаю». Сержант — высокий худой человек с большими глазами, потускневшими от важности; его костистое лицо пересекают усы; у него энергичные вышколенные движения. — «Кто здесь командует?» — спрашивает он. — «А кто, по-вашему? Фрицы». — «А среди наших? Где ответственный?» Брюне смеется ему в лицо: «Ищи ветра в поле». Глаза сержанта тяжелеют от презрительного упрека: он хотел бы побыть заместителем командира, соединить опьянение повиновенья с усладой отдавать приказы; но Брюне вовсе не хочет больше командовать; его командованию пришел конец, когда погиб последний из его людей. Теперь в голове у него другое. Сержант нетерпеливо спрашивает: «Почему этих бедолаг держат здесь на ногах?» Брюне не отвечает; сержант бросает на него яростный взгляд и решается все взять на себя. Он держится вызывающе, складывает руки рупором и кричит: «Всем сесть! Передать дальше!» На него обеспокоенно оборачиваются, но никто не двигается. — «Всем сесть! — повторяет сержант. — Всем!» Люди с сонным видом садятся; голоса повторяют эхом: «Всем сесть!»; толпа нестройно усаживается. Крик кружится над головами, «Всем сесть!» доходит до другого конца двора, натыкается на стену и непонятным образом возвращается перевернутым: «Всем встать! Оставайтесь на ногах, ждите распоряжений». Сержант беспокойно смотрит на Брюне: там, у ворот, у него объявился конкурент. Люди резко встают, поднимают рюкзаки и, загнанно озираясь, прижимают их к груди. Но большая часть продолжает сидеть, те, кто встал, садятся снова. Сержант созерцает свою работу с фатоватым смешком: «Главное — приказать». Брюне смотрит на него и говорит: «Садитесь, сержант». Сержант хлопает глазами, Брюне повторяет: «Садитесь, есть приказ садиться». Сержант колеблется, затем соскальзывает на землю между Ламбером и Мулю: он охватывает руками колени и, приоткрыв рот, смотрит на Брюне снизу вверх. Брюне ему объясняет: «Я не сажусь, потому что я офицер». Брюне не хочет садиться: судороги сводят ему ноги от икр до бедер, но он все равно не хочет садиться. Он видит тысячи спин и лопаток, он видит шевелящиеся затылки, подрагивающие плечи, эту толпу сотрясает нервный тик. Он смотрит, как это скопище людей варится в собственном соку и трепещет, он думает без скуки и без удовольствия: «Это материал». Они напряженно ждут; они больше не кажутся голодными: жара, должно быть, иссушила им желудки. Они боятся и ждут. Чего они ждут? Приказа, катастрофы или ночи: чего угодно, только бы это освободило их от них самих. Высокий резервист поднимает бледное лицо, он показывает на вышки: «Почему там нет часовых? Куда они делись?» Некоторое время он ждет, солнце затопляет его запрокинутые глаза; в конце концов он пожимает плечами и говорит сурово и разочарованно: «У них такой же бардак, как и у нас: организация ни к черту». Единственный стоящий, Брюне смотрит на головы и думает: «Товарищи здесь, они затеряны, как иголки в стоге сена, нужно время, чтобы их обнаружить и сгруппировать». Он смотрит на небо и на черный самолет в небе, затем опускает глаза, поворачивает голову и замечает справа от себя высокого человека, который тоже остался на ногах. Это капрал; он курит сигарету. С грохотом пролетает самолет, толпа, перевернутая, как поле, становится из черной белой, расцветает: на месте жестких темных голов расцветают большие камелии: блестят очки, вспышки стекла среди цветов. Капрал не пошевелился: он горбит широкие плечи и смотрит себе под ноги. Брюне с симпатией замечает, что он выбрит. Капрал оборачивается и, в свою очередь, смотрит на Брюне: у него большие глаза с темными кругами; если бы не приплюснутый нос, он был бы почти красив. Брюне думает: «Я где-то видел это лицо». Но где? Он не может вспомнить, он видел столько лиц! Он перестает вспоминать: это не имеет особого значения, к тому же капрал глядит на него, как на незнакомого. Вдруг Брюне кричит: «Эй!» Человек поднимает глаза: «Что?» Брюне недоволен: он вовсе не собирался окликать этого человека. Просто он тоже стоял, довольно чистый и выбритый… «Иди сюда, — холодно говорит Брюне. — Если хочешь стоять, можешь прислониться к стенке». Капрал нагибается, поднимает свое снаряжение и подходит к Брюне, перешагивая через тела. Он здоровяк, но немного жирный; он говорит: «Привет, старина». — «Привет», — отвечает Брюне. — «Я здесь размешусь», — решает тот. — «Ты один?» — спрашивает Брюне.