Чарльз Диккенс - Барнеби Радж
Однако больше всего радовало Миггс то, что ей не только удалось во всех подробностях узнать о случившемся, но она смогла доставить себе утонченное наслаждение: передать все мистеру Тэппертиту и усилить таким образом его ревность и душевные терзания. По случаю нездоровья Долли этому джентльмену предложено было ужинать в мастерской, куда мисс Миггс собственными прелестными ручками и принесла его ужин.
— Ах, Симмун, — сказала эта молодая особа. — Если бы вы знали, что сегодня случилось! Помилуй бог, Симмун!
Мистер Тэппертит был в довольно мрачном настроении, и, кроме того, мисс Миггс была ему более всего противна, когда клала руку на грудь и бурно дышала, ибо тогда особенно бросалось в глаза несовершенство ее форм. Он смерил ее пренебрежительным взглядом, не проявляя никакого интереса к ее словам.
— Слыхано ли что-нибудь подобное! — продолжала Миггс, — и придет же в голову связываться с нею! Что в ней такого находят, ума не приложу, хи-хи-хи!
Поняв, что речь идет о какой-то женщине, мистер Тэппертит высокомерно предложил своей прекрасной собеседнице выражаться яснее и объяснить, что это за «она» и о ком идет речь.
— Ну, эта Долли, — сказала Миггс, резко отчеканивая каждый слог. — Впрочем, Джозеф Уиллет, по-моему, молодчина и уж, конечно, ее достоин. Да, ей-богу, он молодчина!
— Женщина! — воскликнул мистер Тэппертит, вскакивая с конторки, на которой сидел. — Берегись!
— Силы небесные! — в притворном ужасе ахнула Миггс. — Вы меня до смерти напугали, Симмум! Что с вами?
— Есть струны в человеческом сердце, — произнес мистер Тэппертит, размахивая ножом, которым резал хлеб и сыр, — струны, которых лучше не касаться. Вот что!
— Ну, ладно. Если вы так рассердились, то лучше мне уйти, — и Миггс шагнула к двери. — Рассердился или нет, это все равно, — сказал мистер Тэппертит, удержав ее за руку. — Что ты хотела сказать, Иезавель[46]? Что означают твои намеки? Отвечай!
Несмотря на такое невежливое обращение, Миггс охотно выполнила его требование: она рассказала, что ее молодая хозяйка шла вечером одна полем и на нее на пали не то трое, не то четверо рослых мужчин, которые, конечно, похитили бы, а то и убили бы ее, если бы не подоспел Джозеф Уиллет. Он дрался с ними голыми руками, всех обратил в бегство и спас Долли, чем заслужил уважение и восхищение всех людей и вечную любовь и благодарность Долли Варден.
— Ну, хорошо же, — тяжело переводя дух, сказал мистер Тэппертит, когда Миггс окончила свой рассказ, и принялся ерошить волосы, да так, что они все стали ды бом. — Дни его сочтены!
— Ох, Симмун!
— Повторяю: дни его сочтены. А теперь оставьте меня. Ступайте!
Миггс тотчас удалилась, но не потому, что ее гнали, а потому, что ей хотелось поскорее дать волю распиравшему ее смеху. Нахохотавшись в укромном уголке, она вернулась в столовую, где слесарь, ободренный наступившим затишьем, праздновал встречу с Тоби. Став после этой встречи словоохотливым, он принялся было весело вспоминать о происшествиях сегодняшнего дня. Но миссис Варден, благочестие которой (как это нередко бывает) носило ретроспективный характер, то есть обычно поднимало голос, так сказать, задним числом, сурово остановила мужа, указав на греховность такого рода развлечений и на то, что давно пора спать, после чего она с таким мрачным и унылым видом, что могла бы в этом отношении соперничать с парадной кроватью в «Майском Древе», удалилась на покой, и скоро ее примеру последовали все в доме.
Глава двадцать третья
Сумерки уже давно сменились вечером, но в некоторых кварталах Лондона жизнь еще кипела ключом, как в полдень. Эти кварталы удостоил своим пребыванием так называемый «высший свет» (который и тогда, как в наши дни, представлял собой весьма тесный круг), и в одном из них, Тэмпле, в этот вечер мистер Честер полулежал на диване в своей спальне и читал книгу.
Он, видимо, совершал свой туалет не спеша, постепенно, и когда был уже наполовину одет (очень изящно, по последней моде), решил сделать длительную передышку. Остальные части его костюма лежали наготове, оставалось только их надеть. Камзол был распялен на специальной подставке, напоминая нарядное чучело, жилет тоже разложен самым эффектным образом, и тут же в живописном порядке лежали другие элегантные принадлежности туалета, а мистер Честер развалился на диване и был поглощен чтением, как будто на сегодня уже покончил со всеми светскими обязанностями и собирался лечь спать.
— Честное слово, — сказал он, наконец, вслух, подняв глаза к потолку с видом человека, серьезно размышляющего о прочитанном. — Честное слово, я не знаю другой так мастерски написанной книги! Какие тонкие мысли, какие прекрасные правила нравственности и истинно-джентльменские чувства! Ах, Нэд, Нед, если бы ты мыслил и чувствовал так, мы с тобой всегда сходились бы во всем, на все смотрели бы одинаково!
Это замечание, как и вся тирада, обращены были в пространство: Эдварда здесь не было, и отец его разговаривал сам с собой.
— Милорд Честерфилд![47] — продолжал он, чуть не с нежностью положив руку на книгу. — Если бы я мог в свое время использовать ваши гениальные мысли и воспитал сына в тех правилах, какие вы завещали всем мудрым отцам, Эдвард и я были бы сейчас богачами. Шекспир, без сомнения, очень хорош в своем роде, хорош и Мильтон, хотя он прозаичен, лорд Бэкон — глубокий мыслитель, но гордостью отчизны я могу назвать только одного писателя; лорда Честерфилда.
Он задумался и стал орудовать зубочисткой.
— Я считал себя достаточно светским человеком, — снова заговорил он. — Я льстил себя надеждой, что обладаю всеми светскими талантами и лоском, отличающими людей высшего круга от простонародья и освобождающими нас от тех недопустимо пошлых, плебейских черт, которые называются «национальным характером». Да, я верил, что я — подлинно светский человек, и вовсе не из естественного пристрастия к собственной особе. А между тем на каждой странице книги этого просвещенного писателя я нахожу примеры такого пленительного лицемерия, какое мне и во сне не снилось, или высшего эгоизма, до сих пор совершенно мне чуждого. Я должен бы краснеть за себя перед этим изумительным писателем, если бы сам он не учил нас никогда не краснеть. Какой замечательный человек, — настоящий аристократ! Король или королева могут любого сделать лордом, но только сам сатана да грации могут создать Честерфилда!
Люди пустые и лживые до мозга костей редко двигаются скрыть свои пороки от самих себя. Однако именно в том, что они откровенно признаются себе в этих пороках, они видят высшую добродетель, ту добродетель, которую якобы презирают. «Ведь моя откровенность с самим собой — это честность, это правдивость, — твердят они. — Все люди таковы, как я, но у них не хватает честности признать это». Чем энергичнее они отрицают искренность во всех людях, тем больше им хочется показать, что они сами искренни до дерзости. Таким-то образом эти философы бессознательно отдают должное Истине и, глумясь над всем, глумятся над самими собой.
После панегирика своему любимому писателю мистер Честер и порыве восторга снова взял в руки книгу, намереваясь дальше изучать изложенную и ней высокую мораль, но ему помешал шум у входной двери: по-видимому, его слуга не хотел пускать какого-то непрошенного посетителя.
— Для назойливого кредитора час слишком поздний, — пробормотал про себя мистер Честер, поднимая брови с таким беспечным выражением, как будто шум этот доносился с улицы и нисколько его не касался. Они обычно являются гораздо раньше. И всегда под тем же неизменным предлогом, что им предстоит завтра крупный платеж. Этот бедняга только потеряет даром время, а время — деньги, как говорит пословица, хотя мне в этом ни разу не пришлось убедиться. Ну, что там такое? Тебе же сказано, что меня нет дома.
— Какой-то парень, сэр, — доложил слуга, в совершенстве усвоивший себе холодно-небрежный тон своего господина. — Принес вам хлыст, который вы на днях где-то оставили. Я ему сказал, что вас дома нет, но он объявил, что не уйдет, пока я не отнесу вам хлыст.
— И прекрасно сделал, — отозвался мистер Честер. А ты — олух без капли сообразительности! Приведи его сюда — да пусть раньше чем войти, пять минут вытирает ноги.
Слуга положил хлыст на стул и вышел, А хозяин, который не потрудился даже обернуться, когда он вошел в комнату, и во время разговора ни разу не взглянул на него, продолжал свои размышления вслух, прерванные было его приходом:
— Если бы пословица «время — деньги» была справедлива, — промолвил он, вертя в руках табакерку, я легко пришел бы к соглашению со всеми кредиторами и мог бы выплачивать им,.. сейчас, прикинем, сколько же я мог бы им уделять в день? Ну, скажем, послеобеденный: сон — этот час я пожертвовал бы охотно, пусть берут и пользуются на здоровье. Утром, между завтраком и чтением газет, я тоже мог бы выкроить для них час, вече ром, до обеда, — так и быть, еще один. Выходит три часа в день. За двенадцать месяцев они таким способом взыскали бы с меня долг сполна, да еще с процентами; Пожалуй, предложу им… А, это вы, мой кентавр?