Фредерик Стендаль - Красное и чёрное
— Первый раз в жизни, — отвечал Жюльен и прибавил, покраснев, как мальчик: — Лицо привратника очень напугало меня.
Аббат Пирар чуть усмехнулся.
— Вот к чему ведёт суетность мирская. Вы, по-видимому, привыкли к лицам, на которых играет улыбка, к истинным ристалищам лжи. Истина сурова, сударь. Но наше предназначение здесь, на земле, разве не столь же сурово? Вам следует ревностно оберегать сознание ваше, дабы не совратила его слабость сия — чрезмерная чувствительность к суетной приятности внешнего.
— Если бы мне не рекомендовал вас, — продолжал аббат Пирар, с видимым удовольствием снова переходя на латинский язык, — если бы мне не рекомендовал вас такой человек, как аббат Шелан, я бы стал с вами говорить на том суетном мирском языке, к которому вы, по-видимому, привыкли. Полная стипендия, о которой вы просите, это, сказал бы я, почти невозможная вещь. Но малая была бы награда аббату Шелану за пятьдесят шесть лет его апостольских трудов, если бы он не мог располагать одной-единственной стипендией в семинарии.
Вслед за этим аббат Пирар приказал Жюльену не вступать ни в какое тайное общество или братство без его согласия.
— Даю вам слово! — воскликнул Жюльен с сердечной искренностью честного человека.
Ректор семинарии в первый раз улыбнулся.
— Это выражение неуместно здесь, — сказал он. — Оно слишком напоминает о суетной чести мирян, которая так часто ведёт их к заблуждению, а нередко и к преступлениям. Вы обязаны мне безусловным послушанием во исполнение параграфа семнадцатого буллы Unam ecclesiam святого Пия Пятого{87}. Я ваше духовное начальство. В доме этом, дорогой мой сын, слышать — значит повиноваться. Сколько у вас при себе денег?
«Ну, вот и доехали, — подумал Жюльен. — Из-за этого-то я и превратился в дорогого сына».
— Тридцать пять франков, отец мой.
— Записывайте тщательно, на что вы их будете тратить: вам придётся давать мне отчёт в этом.
Этот мучительный разговор тянулся три часа. Затем Жюльен пошёл позвать привратника.
— Отведите Жюльена Сореля в келью номер сто три, — сказал ему аббат Пирар.
Он предоставил Жюльену отдельное помещение — такое отличие было великой милостью.
— Отнесите его вещи, — добавил он.
Жюльен опустил глаза и увидал, что его баул лежит прямо перед ним; он глядел на него три часа подряд и не узнавал.
Они пришли в келью № 103; это была крохотная комнатка в восемь квадратных футов в верхнем этаже здания. Жюльен заметил, что окно её выходит на крепостной вал, а за ним виднеется прелестная равнина по ту сторону реки Ду.
«Какой чудесный вид!» — воскликнул Жюльен. Но хотя он обращался к самому себе, он плохо понимал, что означают эти слова. Столько сильных ощущений за то короткое время, что он провёл в Безансоне, совершенно обессилили его. Он сел у окна на единственный деревянный стул, который был в келье, и тотчас же уснул крепким сном. Он не слыхал, как позвонили к ужину, как позвонил колокол к вечерней молитве; о нём забыли.
Первые лучи солнца разбудили его рано утром; проснувшись, он увидел, что лежит на полу.
XXVI. Род людской, или О том, чего недостаёт богачу
Я один на белом свете, никому до меня нет дела. Все, кто на моих глазах добивается успеха, отличаются бесстыдством и жестокосердием, а во мне этого совсем нет. Они ненавидят меня за мою уступчивую доброту. Ах, скоро я умру либо от голода, либо от огорчения, из-за того, что люди оказались такими жестокими.
Юнг{88}Он наспех вычистил свою одежду и поспешно сошёл вниз; он опоздал. Надзиратель сделал ему строгий выговор, но Жюльен вместо того, чтобы оправдываться, скрестил руки на груди.
— Peccavi, pater optime (Согрешил, каюсь, отец мой), — ответил он сокрушённым тоном.
Такое начало имело большой успех. Те из семинаристов, что были похитрее, сразу догадались, что это не новичок в их деле. Наступила перемена между занятиями, и Жюльен оказался предметом всеобщего любопытства. Но им только и удалось подметить, что он скрытничает и молчит. Следуя правилам, которые он сам для себя установил, он смотрел на всех своих триста двадцать одного собрата как на врагов, а самым опасным из всех в его глазах был аббат Пирар.
Прошло несколько дней, и Жюльен должен был выбрать себе духовника. Ему дали список.
«Боже мой! Да за кого они меня принимают? — подумал он. — Они думают, я не понимаю, что это только церемония?» И он выбрал аббата Пирара.
Ему и в голову не приходило, что этот поступок оказался для него решающим. Один семинаристик, совсем желторотый юнец родом из Верьера, с первого дня объявивший себя его другом, открыл ему, что если бы он выбрал г-на Кастанеда, помощника ректора семинарии, это, пожалуй, было бы более осмотрительно с его стороны.
— Аббат Кастанед — лютый враг господина Пирара, а Пирара подозревают в янсенизме, — добавил семинарист, наклоняясь к самому уху Жюльена.
Все первые шаги нашего героя, вполне уверенного в том, что он действует как нельзя более осторожно, оказались, как и выбор духовника, крайне опрометчивыми. Введённый в заблуждение той самонадеянностью, которой отличаются люди с воображением, он принимал свои намерения за совершившиеся факты и считал себя непревзойдённым лицемером. Его ослепление доходило до того, что он даже упрекал себя за свои успехи в этом искусстве, к которому прибегают слабые.
«Увы! Это единственное моё оружие! — размышлял он. — Будь сейчас другое время, я бы зарабатывал свой хлеб делами, которые говорили бы сами за себя перед лицом неприятеля».
Довольный своим поведением, Жюльен осматривался кругом; всё здесь, казалось, свидетельствовало своим видом о самой высокой добродетели.
Человек десять семинаристов были окружены ореолом святости: подобно святой Терезе{89} или святому Франциску{90}, когда он сподобился обрести свои стигматы на горе Верна в Апеннинах, их посещали видения. Но это была великая тайна, которую ревностно оберегали их друзья. А бедные юноши-духовидцы почти не выходили из лазарета. Ещё можно было, пожалуй, насчитать человек сто, у которых крепкая вера сочеталась с неутомимым прилежанием. Они трудились до того, что едва ноги таскали, но толку получалось немного. Двое или трое выделялись подлинными дарованиями, среди них — некий Шазель; но Жюльен держался от них в стороне, так же как и они от него.
Остальные из трёхсот двадцати одного семинариста были просто тёмные невежды, вряд ли способные толком объяснить, что означают эти латинские слова, которые они зубрят с утра до вечера. Почти все это были простые деревенские парни, которым казалось, что зарабатывать себе на хлеб, затвердив несколько слов по-латыни, куда легче, чем копаться в земле. На основании этих наблюдений Жюльен с первых же дней решил, что он очень быстро добьётся успеха. «На всякой работе нужны люди с головой, потому что надо же делать дело, — рассуждал он сам с собой. — У Наполеона я был бы сержантом; а среди этих будущих попов я буду старшим викарием».
«Все эти несчастные парни, — думал он, — выросли на чёрной работе и до того, как попали сюда, жили на простокваше и на чёрном хлебе. Там у себя, в своих лачугах, они видят говядину раз пять-шесть в год. Подобно римским воинам, для которых война была временем отдыха, эти тёмные крестьяне совершенно очарованы сладостной семинарской жизнью».
В их хмурых взорах Жюльену никогда не удавалось прочесть ничего, кроме чувства удовлетворённой физической потребности после обеда и предвкушения физического удовольствия перед едой. Вот каковы были люди, среди которых ему надлежало выделиться. Однако Жюльен не знал одного, — и никто не собирался его в это посвящать, — а именно: что быть первым по различным предметам, как, например, по догматике, истории церкви и прочее и прочее, словом, по всему, что проходят в семинарии, считалось в их глазах просто-напросто грехом гордыни. Со времён Вольтера, со времени введения двухпалатной системы, которая, в сущности, есть не что иное, как недоверие и личное суждение, ибо она-то и прививает умам народным гнусную привычку не доверять, французская церковь поняла, что истинные её враги — это книги. Смиренномудрие — превыше всего в её глазах. Преуспеяние в науках, и даже в священных науках, кажется ей подозрительным, и не без основания. Ибо кто сможет помешать просвещённому человеку перейти на сторону врага, как это сделали Сийес или Грегуар{91}? Церковь трепещет и цепляется за папу, как за свой единственный якорь спасения. Только папа может пресечь личные суждения да при помощи благочестивой пышности своих придворных церемоний произвести некоторое впечатление на пресыщенный и растленный ум светских людей.