Уильям Фолкнер - Притча
— Знаю, — сказал связной. — Прошлой весной, когда вы приезжали в Амьен, она была с вами в автомобиле. Сын ее служит во французской эскадрилье, которую она снабжает деньгами.
— Служил, — сказал парень. — Ее сын погиб. Он был добровольцем, одним из первых летчиков, погибших на французской службе. И снабжать деньгами эскадрилью она стала после его смерти.
— Потому что была заблудшей, — сказал старый негр.
— Заблудшей? — сказал связной. — А-а… Памятник ее сыну — машина, предназначенная убить как можно больше немцев, потому что один немец убил его? В этом и было ее заблуждение? И едва вы сказали ей об этом, она нравственно преобразилась, как конокрад тем утром в лесу, когда вы поговорили с ним, потом окрестили в ручье и спасли? Ладно, рассказывайте.
— Да, — ответил старый негр и продолжал: они втроем разбирались в том маршруте, почти как в очередности воплощений индийского божества; сперва, очевидно, квартира на Парк-авеню, потом, видимо, контора на Уолл-стрит, а потом другая контора, комната — моложавый человек с черной повязкой на глазу, деревянной ногой и рядом уменьшенных медалей на пиджаке, и человек постарше, с маленькой красной штучкой, похожей на бутон розы, в петлице, они поговорили по-тарабарски с дамой, а потом и с парнем…
— Обратились во французское консульство? — спросил связной. — Чтобы разыскать одного английского солдата?
— Шли бои под Верденом, — сказал парень.
— Под Верденом? — сказал связной. — Это в прошлом году. В шестнадцатом. И до шестнадцатого года…
— Мы шли пешком и работали. Потом дедушка услышал…
— Их было очень много, — сказал старый негр. — Мужчин и парней, месяцами идущих в эту грязную канаву убивать друг друга. Очень много. Их негде было хоронить. Убить можно только тело человека. Голос его убить нельзя. И если тел столько, что негде хоронить, их тоже слышно.
— Даже если они лишь вопрошают: «Зачем?», — сказал связной.
— Что может встревожить больше, чем вопросы человека: «Скажи, зачем? Скажи, как? Укажи мне путь?»
— А вы способны указать ему путь?
— Я способен верить, — сказал старый негр.
— И поэтому французское правительство отправило вас во Францию?
— Дама, — сказал парень. — Она оплатила дорогу.
— Она тоже верила, — сказал старый негр. — Все они верили. Деньги тут ничего не значили, потому что все поняли, что одними деньгами ничего не добьешься.
— Хорошо, — сказал связной. — Как бы там ни было, вы приехали во Францию…
И услышал вот что: пароход; в Бресте был небольшой комитет из офицеров-штабистов, его члены отправили их если и неспециальным поездом, то по крайней мере идущим быстрее всех невоенных; дом, дворец, пустой и гулкий, уже ждал их в Париже. Правда, полотнища над герцогскими воротами пока еще не было, еще обдумывалось содержание надписи. Но его вскоре повесили, и дом, дворец, недолго оставался пустым сперва стали появляться женщины в черном, старухи и молодые с детьми на руках, потом и мужчины-калеки в небесно-голубой форме со следами окопной грязи, они приходили туда посидеть на временных жестких скамейках, и даже не обязательно повидать его, потому что он занимался поисками своего компаньона, своего Мистари, он рассказал и об этом: как ездил из военного министерства в Париже в государственный департамент на Даунинг-стрит, на Уайтхолл, а потом в Поперинг, пока местонахождение этого человека не было наконец установлено; он (историю нью-маркетского коня на Уайтхолле знали и помнили) мог бы при желании стать грумом у заместителя командующего, но вместо этого записался в лондонский полк, потом, едва обучась наматывать обмотки, попал на распределительный пункт и мог бы до конца войны быть грумом-коновалом-конюхом в полку гвардейской кавалерии, но он обучил своего сержанта играть в кости на американский манер, выиграл освобождение от этой должности и вот уже два года был рядовым в действующем батальоне нортумберлендских пограничников.
— Только, когда вы наконец отыскали его, он почти не разговаривал с вами, — сказал связной.
— Он еще не готов, — сказал старый негр. — Мы можем подождать. Время еще есть.
— Мы? — спросил связной. — Бог и вы?
— Да. Даже если она окончится в будущем году.
— Война? Это война. Так сказал вам Бог?
— Ничего. Смейтесь над Ним. Он стерпит и это.
— Что же еще мне делать? — сказал связной. — Разве Он не предпочтет смех слезам?
— Он не глух ни к слезам, ни к смеху. Для Него все едино: Его можно опечалить и тем, и другим.
— Да, — сказал связной. — Слишком много горя. Слишком много сражений. Слишком они часты. В прошлом году было еще одно, на Сомме; награды теперь дают не за смелость, потому что все люди смелы, если их как следует напугать. Вы, конечно, слышали об этом сражении; и слушали тех, кто в нем участвовал.
— Слушал, — сказал старый негр.
— Les Amis a la France de Tout le Monde, — сказал связной. — Просто верить, надеяться. Этого мало. Ничтожно мало. Исстрадавшиеся люди просто сидят вместе, верят и надеются. И этого достаточно? Как знахаря, когда вы больны: вы знаете, что он поможет исцелить вас одним лишь возложением рук, и не ждете этого; вам только нужно, чтобы кто-то сказал: «Верь и надейся. Не унывай». Но что, если звать знахаря уже поздно, что нужен хирург, уже привыкший к крови, потому что там льется кровь?
— Тогда Он подумал бы и об этом.
— Почему же Он послал вас не туда, а в этот дворец, где у вас горячая пища и чистая одежда?
— Может, Он знает, что я недостаточно смел, — сказал старый негр.
— А если бы Он послал вас, пошли бы?
— Я бы попытался, — сказал старый негр. — Если бы я справился с делом, и Ему, и мне было бы неважно, смелый я или нет.
— Верить и надеяться, — сказал связной. — О да, я прошел через нижний зал; я видел их; идя по улице, я совершенно случайно заметил полотнище над воротами. Шел я вовсе не сюда, однако я тоже здесь. Но не ради веры и надежды. Потому что человек способен вынести все, если он сохранил кое-что, некую малость: свою цельность как существа настолько крепкого и стойкого, чтобы не только не надеяться и не верить, но даже не ощущать в этом необходимости; настолько, чтобы крепиться, держаться до той вспышки, взрыва или чего бы то ни было, когда он превратится в ничто и все будет уже неважно, даже что он был крепким и держался до самого конца.
— Правильно, — спокойно и безмятежно сказал старый негр. — Видимо, завтра вам нужно возвращаться назад. Так, покуда есть время, идите, наслаждайтесь Парижем.
— Ага, — сказал связной. — Аве, Бахус и Венера, моритури те салютант? Ведь вы должны считать это грехом?
— Зло присуще человеку, зло, грех и трусость так же, как раскаяние и смелость. Нужно верить во все или не верить ни во что. Верить, что человек способен на все или ни на что не способен. Если хотите, можете выйти в эту дверь, чтобы ни с кем не встречаться.
— Благодарю, — сказал связной. — Может, мне как раз и нужно встретиться с кем-нибудь. Чтобы поверить. Не во что-то — просто поверить. Войти в нижний зал, чтобы бежать не от чего-то, а во что-то, ненадолго избавиться от солдатчины. Даже не глядеть на ваше полотнище, потому что, видимо, не все могут прочесть надпись на нем, а просто посидеть в одной комнате с этим утверждением, этим обещанием, этой надеждой. Если бы я только мог… И вы. И все. Знаете, в чем человеку труднее всего слиться с другими? Ну еще бы: вы только что сказали об этом. П дыхании.
— Пошлите за мной, — сказал старый негр.
— О да — если б я только мог…
— Понимаю, — сказал старый негр. — Вы тоже еще не готовы. Но, когда будете, пошлите за мной.
— Буду?
— Когда я вам понадоблюсь…
— Как вы можете понадобиться, если война окончится через год? Мне нужно только остаться в живых.
— Пошлите за мной, — сказал старый негр.
— До свиданья, — сказал связной.
Когда он шел к выходу тем же путем, в громадном, похожем на собор зале по-прежнему были люди, и не только те, кого он видел, но и новые, непрерывно идущие один за другим, даже не затем, чтобы взглянуть на полотнище с надписью, а просто немного посидеть в одних стенах с этим наивным и непобедимым утверждением. И он был прав: шел август, и во Франции были люди в американской форме, еще не боевые подразделения а одиночки, стажеры; к ним в батальон направили капитана и двух субалтернов, они зубрили подробности битвы на Сомме, учась, готовясь вести себе подобных на такую же бойню; он подумал: О да, еще три года, и Европа будет опустошена. Тогда мы — и гунны, и союзники — перебросим войска на свежие заатлантические пастбища, на девственную американскую сцену, словно труппу странствующих менестрелей.
Настала зима; впоследствии ему казалось, что это и в самом деле была годовщина Сына Человеческого; день выдался серый и холодный, серые булыжники Place de Ville блестели и рябили, словно камешки на дне ручья; он увидел небольшую, все увеличивающуюся толпу, подошел из любопытства и через сырые плечи цвета хаки увидел небольшую группу людей в небесно-голубой, погрязневшей в боях форме, их главный или казавшийся главным носил капральскую нашивку; чуждые, непривычные лица — во всяком случае, некоторые — были отмечены одинаковой растерянностью, словно эти люди достигли определенной точки, или места, или положения одной лишь смелостью и теперь не уверены ни в чем, даже в своей смелости; три или четыре явно чужеземных лица напомнили ему о французском Иностранном легионе, набираемом, по общему мнению, из европейских тюрем. И если они говорили, то умолкли, едва он подошел и был узнан; головы над сырыми плечами цвета хаки поворачивались, лица при виде его сразу же принимали испытующее, скрытное и настороженное выражение, знакомое ему с тех пор, как стало известно (видимо, от писаря-капрала), что он бывший офицер.