Стефан Хвин - Ханеман
Тишина. Сердце сейчас выпрыгнет. Епископ? «Вервольф»? Пан Ханеман? Эти голоса. Окраска слов. Страх. Все еще тихо. Сидят за столом. Чай стынет. Смотрят друг на друга. Молчат. Пан Ю. поднимает голову. «Еще одно. У Ханки хотят забрать мальчика». Ледяной холод в груди. Я смотрю на дверь комнаты. Адам спит. Услышал? Надо плотнее закрыть дверь. А если он за ней стоит? Я не двигаюсь с места. В кухне тишина. Голос Ханемана, едва слышный: «Как это забрать? Кто?» — «Не задавайте глупых вопросов. Они уже сюда приходили». — «Но почему?» — «Кажется, у них что-то на нее есть. Еще по Тарнову. А то и раньше. Может, лесные отряды…» Мама с прижатой ко рту рукой: «Господи…» Нетерпеливый жест Отца: «Откуда вы знаете?» Пан Ю. пожимает плечами: «Жена слыхала в отделе опеки. Бумаги уже готовы. Его отправят в приют в Щецинке. Якобы нынешняя опекунша не отвечает требованиям. Кроме того, материальное положение. Вы что-нибудь подписывали?» — «Нет, ничего». — «Значит, придут и потребуют, чтобы подписали. Что у вас плохие условия». — «Но это вздор!» почти кричит Мама. «Не кричи, — шепот Отца. — Ребят разбудишь».
В глазах темно. Невидимая рука сжимает горло. Еще минута. Нет, этого не может быть. Как — забрать? Адама? У нас? Куда? А тот вечер? Черная путейская куртка. Обучение азбуке жестов. Драки на холмах. Побег из приходского дома. Все это внезапно вернулось. Каждый жест. Всё. Забрать? Почему? Что мы сделали? Ведь Ханка так его любит. Ведь ему у нас хорошо. Что она сделала? У них на нее что-то есть? Что это значит?
Скрип двери. Полоска света на полу. В двух шагах от меня. Прижаться к стене. Не дышать. Босые Ханкины ноги. Прошлепали рядом. Нетвердые шаги. Халат, придерживаемый на груди. Сощуренные глаза. Волосы перевязаны красной лентой. Входит в кухню. «Что-нибудь случилось?» Попятилась, увидев Ханемана и пана Ю. «Ох, извините… я не знала…» Мама отодвигает стул. «Сядь». Наливает чай. Ложечка со звяканьем опустилась на блюдце. Стукнула крышка сахарницы. Ханка бормочет: «Слишком горячий». Головы сближаются. Вначале шепот Отца, потом скороговоркой — Мамин. Стул рывком в сторону. Шаги. Ханка пробегает через прихожую. «Нет!» — кричит. Влетает в комнату. Адам, испуганный, вскакивает. Ханка обнимает его. Адам прижимается к ней, он ничего не понимает. Я подхожу к ним. Оба дрожат, обнявшись. Ханка плачет. На пороге Мама, за ней Отец. В кухне пан Ю. Смотрит в окно. Ханеман в прихожей. Пан Ю. встает: «Я выйду через сад. Так будет лучше». Ханеман кивает, протягивает руку: «Спасибо». Пан Ю. отворачивается: «Ничего не говорите. Лучше ничего не знать». Ханеман снова кивает. Пан Ю. уходит. Минута, и он исчезает за шпалерой туй.
Ханка гладит Адама по голове. Целует его лоб, глаза, щеки. Шепчет: «Я тебя никому не отдам, понимаешь? — Адам смотрит на нее, все еще не понимая. — Ты будешь со мной всегда». Адам легонько проводит пальцем по ее лицу, рисует на щеке маленький крестик. Наверно, уже знает. Ханка изо всех сил прижимает его к себе. «Ничего они нам не сделают, понимаешь?» Адам только опускает веки в ответ. Потом складывает пальцы: «Я тебя люблю». Ханка хватает его за руки. Он смотрит на нее сухими глазами.
Я отворачиваюсь. Я не могу на это смотреть. Слезы? Ханка укладывает Адама на подушку. «Что будешь делать?» — спрашивает Мама. «Не знаю». — «У тебя где-нибудь кто-нибудь есть?» — «Раньше, может, и были. Но сейчас…» — «Пойдем на кухню, подумаем…» Ханка улыбается Адаму и еще раз целует его в лоб. «Я сейчас приду». Идут на кухню. Перешептывания. Оборвавшийся протестующий возглас. Опять перешептывания. Шиканье. Я узнаю два знакомых слова. «Вроцлав…» — «Может быть, к Зофье?..» Ну да, ведь в Чеплице живет тетя Зофья… Как? Так далеко? «Пан Ханеман, убедите ее. Это же только на время…»
Я подхожу к Адаму. Подняв руку, он показывает пальцами: «Я никуда не поеду». — «Надо». — «Спрячусь в лесу». — «А Ханка?» — «Вместе с Ханкой». Господи, да он спятил. Я смотрю на него. Он запустил пятерню в волосы. Чешется. Я стою босиком. Холодные половицы. Из кухни опять доносятся голоса. «Пан Ханеман, ну подумайте сами, это же глупо. Ничего они нам не сделают». Это Ханка. Опять голоса. Шепот. Неразборчивые слова. Адам прислушивается. Встает. Берет рубашку. Застегивает пуговицы. «Ты что хочешь сделать?» Не отвечает. Надевает носки. Откидывает волосы со лба. В комнату входит Ханка. «Ты зачем встал? Еще рано». Я киваю в его сторону головой. «Он хочет спрятаться в лесу». — «Господи!.. — Ханка пытается его обнять, но он уворачивается. — Погоди, ты куда?!» Хватает его за руку. Адам старается вырваться, но она сильнее. «Это еще что такое? Что за номера?» Адам злобно на нее смотрит. Ханка смягчается. «Ну знаешь… Что ты вытворяешь? Нам нельзя делать глупости. Наверно, придется ненадолго уехать». В кухне Отец достает из шкафчика расписание поездов. Они с Ханеманом склоняются над столом. «Двенадцать шесть в Тчеве, пересадка на быдгощский, потом в три…» Голоса стихают.
Я стою посреди комнаты. Ноги дрожат. Как будто я куда-то сейчас побегу. Подходит Мама: «Не стой на холоду. Оденься. Поможешь Адаму». Я через голову натягиваю рубашку. Надеваю брюки. Беру кожаные сандалии. Блеснула застежка. Я закрываю глаза. Этого не может быть. Наверно, все это мне снится.
* * *В девять мы были готовы. Мама вышла, постояла перед домом, потом свернула к магазину, купила хлеб, творог, молоко, у калитки огляделась, но на улице никого не было. В комнате Ханка складывала вещи Адама. Тюк обвязали кожаным ремнем и толстой веревкой, Адам затянул разлохмаченные концы в крепкий узел. На кухне Мама резала хлеб, постукивая ножом по дубовой дощечке. Розовые ломтики ветчины. Помидоры. Свежие огурцы. Внутрь булочек положила сыр. Посыпала петрушкой. Шелестела пергаментная бумага. Круглые пакетики Мама уложила в холщовую сумку. Бутылку с чаем завернула в полотенце.
Вышли они в половине десятого — сперва Ханка, через несколько минут Ханеман. Без вещей. Она прямо на улицу, он через сад. Скрипнула заржавелая калитка под навесом сухого хмеля. Стук железа, шаги по каменным ступенькам. Ханеман обогнул клумбу ирисов, задержался на секунду возле туй, но нет, не обернулся. Я стоял у окна. Он сунул руки в карманы. Посмотрел на деревья. За железными прутьями ограды еще мелькнула его голова…
Договорились, что они будут нас ждать на Пястовской около виадука — утром там мало кто ходил. Пошли порознь, не торопясь, зачем привлекать к себе внимание спешкой, вначале по улице Капров, потом по Грюнвальдской, потом по улице Польской почты, потом — за углом улицы Прусской присяги — направо на пандус, оттуда до вокзала рукой подать. Поезд приходил в одиннадцать с минутами. Одиннадцать семь. Из Гдыни.
Мы снесли вещи в парадное. Отец вытащил из подвала железную коляску, в которой еще Эмма Вальман возила маленькую Марию, пока не купили у Юлиуса Мехлерса на Ахорнвег новую, с жестяным верхом и овальными окошечками. Эта, новая, в ту ночь, когда они в Нойфарвассере ждали «Бернхоф», сгорела перед пакгаузами Шнайдера — на мокром снегу возле платформы остались только искореженные куски жести. А старая, заслуженная, немало поездившая с Лессингштрассе в парк и обратно, уже основательно заржавевшая, осталась в подвале. Сколько помню, она всегда стояла у стены около водомера, припорошенная пылью и паутиной.
Пружинные рессоры, длинная, из гнутого дерева ручка. Отец положил на раму коляски рядом два чемодана — Ханемана и Ханки — и рюкзак Адама, втиснул холщовую сумку с едой, обернул все простыней и обвязал веревкой. Незачем мозолить глаза прохожим. Такой же белый тюк я сто раз возил в коляске Вальманов на улицу Дердовского, где в доме номер 11 была прачечная, так что теперь, когда я, поскрипывая коляской, направился по улице Гротгера в сторону костела цистерцианцев, это никого не могло удивить.
Но то, что я испытывал… Адам шел рядом, поддерживая шаткое сооружение, большой полотняный тюк, опутанный веревками, привязанный ремнем к никелированным трубкам, тяжело покачивался под ладонью, Адам сбивался с шага, смотрел прямо перед собой — против обыкновения, в застегнутой доверху рубашке. Скрипели рессоры. У меня в кармане лежал сложенный вчетверо листок, на котором я в последнюю минуту написал зелеными чернилами несколько слов… Так, мимо домов и садов, приоткрытых калиток и запертых ворот с железными почтовыми ящиками с надписью «Briefe», мы дошли до улицы Дердовского, и тут Адам, бросив на меня свой сладко-язвительный взгляд, согнул руку в локте и приложил к месту сгиба кулак.
И это был знак начала — хотя им все кончалось. Это значило, что сейчас все начнется, что опять вокруг нас запляшут тени, угодившие в ловушку темных рук, изображаемые в воздухе тоненькими штрихами, дробными движениями пальцев, наклонами головы, птичьими жестами. Я с любопытством ждал, что он покажет на этот раз, чей смех и плач ухватит так небрежно, легко и так нежно. Коляска поскрипывала, белый тюк переваливался с боку на бок, будто на снежной волне, среди веток мелькали светлые блики, на мгновение мне показалось, что всю мостовую перед нами запорошила голубиная белизна, пушистая, с кружащимися снежинкми, но нет, это всего лишь солнце, прорвавшись сквозь тучи над холмами за костелом цистерцианцев, осветило пыльную мостовую. Коляска подпрыгнула на бортике тротуара, взвизгнули колеса, мы пересекли улицу Дердовского, тени ветвей лип — трепещущие, как крылья ночной бабочки — проплыли по рубашкам, а Адам уже начинал, уже поднял руки, уже обежал вокруг коляски, и у меня невольно вырвалось: «Осторожней!» — потому что я чуть на него не налетел, но он только рассмеялся беззвучно, быстро показывая мне что-то пальцами, я не сумел прочитать эту задиристую нетерпеливую скороговорку, а он, как тогда на холмах за костелом цистерцианцев, словно хотел воскресить ту минуту, когда мы остановились на тропке, опять — чтобы подразнить меня? развеселить? — принялся рисовать пальцами… сперва пана Ю., потом пани С…. И если он уходил, то они, эти невесомые фигуры, которые он без малейших усилий вылавливал на моих глазах из воздуха, уходили вместе с ним — куда? Он мог своими чарами сотворить их в любой момент, они были у него под веками, и в кончиках пальцев, и в разлетающихся бровях. Как же я ему завидовал! Мы все принадлежали ему. И я тоже. И Мама. И Отец. Стоило ему захотеть, и он мог стать каждым из нас…