ЛЕОНИД ГРОССМАН - ЗАПИСКИ Д’АРШИАКА МОСКВА
Министр ласково погладил палевой замшей свои шелковые усы.
– Заметьте, барон, – продолжал он, как бы отвечая на удивление посланника, – заметьте, что наказание выполняется не рукою палача, а товарищами осужденного. Он не обесчещен и может продолжать свою службу царю.
– О, все же не всегда, ваше сиятельство, – коротко возразил военному министру Барант.
189
* * *Когда в 1827 году управляющий Новороссийскими губерниями подал рапорт царю о тайном переходе двух евреев через Прут, предлагая установить за карантинные преступления смертную казнь, Николай написал на рапорте следующую резолюцию:
«Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить. Виновных прогнать сквозь тысячу человек двенадцать раз».
IV
ИЗ ЛЕТНЕГО ДНЕВНИКА 1836 ГОДАСегодня я застал Пушкина за чтением. Он сидел у стола на балконе в просторном домашнем костюме, с широко открытым воротничком сорочки, еле схваченным свободным узлом синего шарфа.
Вольный наряд поэта шел ему лучше мундира и фрака. Неправильность черт, небольшой рост и восточный отпечаток на его лице требовали свободной одежды, больших складок, легких тканей. Пушкину шли откидные воротнички, небрежно повязанные галстуки, плащи и мягкие черные шляпы, принимающие любые формы. Цилиндр, треуголка и шитый золотом тугой воротник резко контрастировали с его непокорными кудрями и необычным обликом белого негра.
Перед поэтом на столе лежали в синих обложках томы какого-то французского издания.
– Это Монтень, – сообщил он мне. – В последние годы я постоянно возвращаюсь к нему. Когда жизнь впервые вызывает в нас чувство глубокой усталости, нет ничего целебнее Монтеня. С ним еще можно пройти некоторое расстояние…
Я раскрыл одну из синих книжек. Это было последнее издание «Опытов».
– Я давно учусь у него, – отвечал я Пушкину, – задолго до первой жизненной усталости я, как видите, обратился к нему…
– Но всю целебную силу его заветов вы почувствуете позже. Только в пору, когда жизнь начинает еле заметно убывать в нас, когда молодость уходит, когда задор и отвага свертываются и тонкий ужас медленного умирания незримо сопутствует всем нашим думам, – вот когда эти записи уединившегося мудреца,
190все познавшего, во всем разочаровавшегося и снисходительного к человеческим слабостям, освежают вас, как горный ключ в душный полдень.
Пушкин произносил эти слова медленным голосом с еле заметным налетом усталости. Не в первый раз я уловил в беседе с ним то легкое ощущение утомления, которое сообщает обычно глубокую и невозмутимую тишину нашему внутреннему строю.
– Я люблю этого писателя, – продолжал он. – Дух французского Возрождения нисходит на меня с его страниц. Я люблю его образ, его историю, его книги. Мне близки его живость и подвижность, его страстность и энергия. Как хороша его молодость, полная пороков и блеска, гордости и поклонения прекрасному… И затем – эти притязания на подвиги и славу! Он хотел участвовать в политических актах, в государственных советах, в походах и осадах. Он любил войну и подвиги великих капитанов…
– Кажется, всем этим Монтень близок вашим вкусам? – вырвалось у меня.
– Что может быть лучше жизни, полной движения и воли? Я всегда любил завоевателей, я хотел когда-то писать историю Суворова или Ермолова… Но не этим близок мне теперь Монтень: мне дороже всего его позднее отвращение к рабству придворной жизни, королевским милостям и столичной суете.
– Но из этого заколдованного круга, кажется, труднее всего найти выход?
– Вы помните, как поступил Монтень, приближаясь к своему сороковому году? Он оставил людей, службу, общественные обязанности и уединился в своем далеком замке, чтоб среди любимых книг, в общении с музами, обрести полное душевное спокойствие. Я иногда мечтаю о том же. Мне хотелось бы где-нибудь в глуши, за сотни верст от столиц, на холме среди озер и пашен, над сонными потоками медленной реки поставить свои книги и уйти в мирный труд…
– И некогда смерть ласково придет в уединенный приют смежить утомленные веки?
– О нет! Я помню завет Монтеня: не император только, но каждый мужественный борец должен умереть стоя.
– Это не относится к писателям, дорогой Пушкин, и сам Монтень, как вы знаете, опочил на дедовской постели.
191
– Кто может предсказать нам нашу смерть? Кто знает, когда и где пробьет наш последний час? Быть может, через полстолетия, быть может, завтра…
– Однако Монтень настраивает вас на мрачный лад. Вы полны сил, вы творите, – к чему эти похоронные мысли?…
– Вы ведь помните, дорогой д'Аршиак: философствовать – это учиться умирать.
V
Беглая запись дневника восполняется живыми преданиями памяти.
На расстоянии десятилетия мне слышится ровный, медлительный голос поэта, полный мудрой безнадежности. Глубокое спокойствие озаряло в то время его беседы. Холод разочарования придавал его словам особую осеннюю ясность и твердую отчетливость. Он чувствовал и говорил иногда, что потерял главную привлекательность в глазах публики – молодость и новизу литературного имени. Он отмечал это без горечи и раздражения, как неизбежный закон каждой литературной судьбы. Труд непризнанный, но безустанный, углубленный и одинокий – вот ответ художника на торопливые хулы читателей и задорные насмешки журналистов. Отрицанием они вознаграждают себя за недавние поклонения.
В одну из таких бесед он прочел мне свой сонет, призывающий поэта к неуклонному выполнению его одинокого подвига вопреки легкомысленным суждениям толпы.
Последний год в жизни Пушкина был полон больших, драматических, тяжелых, но отчасти и радостных событий. Смерть матери, рождение дочери, работа над историческим романом, создание европейского журнала в России – все это, казалось, сообщало его существованию особый углубленный тон. Мне передавали, что в прежние годы Пушкин отличался необыкновенной подвижностью, быстротою жестов и походки, беспрерывной сменой душевных расположений, заразительным хохотом, живой веселостью и даже подчас рискованной обнаженностью разговора. Мне не пришлось наблюдать его таким. Накопленные годы, очевидно, успели сообщить общему темпу его жизнеощущений некоторую замедленность, быть может увеличив груз его житейской озабо-
192ченности, но зато и прояснив до высшей прозрачности его внутренний взгляд на жизнь и мир. Бремя творческих забот и некоторая усталость от прожитых годов, вероятно, вызывали эту медлительную отяжеленность его жизненной поступи. Он, видимо, стал вдумчивее и тише в своих отношениях с людьми. Только потрясения последних месяцев резко нарушили равновесие его душевных сил.
Лето 1836 года было, как мне кажется, тем моментом в его бурной и переменчивой судьбе, когда он стал впервые обретать зрелое душевное спокойствие. Он знал, к чему стремится, и казался примиренным с будущим. Утомленность от пройденного пути настоятельно требовала уединения и покоя. В приближении к своему сороковому году он ощутил всем своим существом потребность отойти от мелькающей суеты человеческих сближений и разрывов, чтобы сосредоточиться на едином и главном – на своем творческом труде. Он говорил мне не раз, что единственное счастье на земле – тишина и свобода. Ничего иного он уже не ждал и не хотел от жизни, в длительность которой он почему-то не верил. Смерть, казалось ему, может прийти неожиданно и быстро. Он не жалел об этом и не боялся оставить «пустыню мира». Он только стремился заполнить оставшийся обрывок своего существования душевной тишиной и внутренней свободой.
Но в этом даре покоя и воли для полного развития своих созревших творческих сил ему было отказано. Глубокий трагизм его судьбы сказался в том, что в самую напряженную минуту его краткой жизни, когда он так томительно затосковал по одиночеству и миру, его имя безжалостно поволокли по уличной грязи, а незримые враги поэта сгрудили вокруг его домашнего очага такие скопления клеветы и ненависти, под тяжестью которых он свалился замертво.
VI
Одним из покровителей д'Антеса в Петербурге был известный парижский рисовальщик Огюст Рикар, ставший в России «императорским архитектором» Монферраном. Его ценили за смелые планы и мощные строительные работы. Он воздвиг перед Зимним дворцом огромный монолит, обточенный в монументальную колон-
193
ну, он поднял в Москве сорвавшийся некогда с высоты гигантский колокол, он строил над Невою новый собор из самых редких минеральных пород, превосходящий размерами римского Петра и лондонского Павла. Монферран согласился показать свое сооружение членам французского посольства.
Архитектурные работы в северной столице входили в круг наших интересов. В те годы Петербург как бы перестраивался, стремясь привить к дворцовому типу старой резиденции завоевания новейших европейских открытий. Военные планы и непомерное честолюбие императора Николая заставляли его вступить на этот путь технических и строительных нововведений. Русский абсолютизм бессознательно и медленно подчинялся призыву Сен-Симона к победе человека над природой, к развитию техники, к росту индустрии. Грандиозные предначертания великого учителя Жюля Дюверье об улучшении человеческой жизни прорытьем каналов и туннелей, постройкой мостов и дорог стояли на очереди эпохи и осуществлялись самой историей. Даже царское правительство было вынуждено принять эти требования времени.