Иосиф Опатошу - В польских лесах
Мордхе пошел с ним. Ему было очень любопытно, что расскажет Шамай. Он, однако, тревожился за отца, который всегда не мог видеть, как плачет мать, который бегает один по лесу, ругает с досады крестьян, чувствует, что идет ко дну, что его помещик, Табецкий, уже погиб, а Шамай, Шамай Шафт, который вечно спрашивает, из чего это следует, что нужно носить белый воротничок и черные ботинки, а не наоборот — черный воротник и белые ботинки, этот Шамай, который вечно торчит в суде и каждый день у какого-нибудь помещика отнимает имение, становится хозяином…
— Шамай, — спросил Мордхе, — как вам не надоест судиться всю жизнь? Знаете ли вы, как много у вас врагов? Вы же богатый человек! Пора вам наслаждаться своим богатством, а не…
— Ха-ха-ха! — хитро прищурившись, засмеялся Шафт. — Я знаю, что деньги еще не все в жизни! Все же нужно уметь жить широко, как твой отец. Я могу-таки себе позволить пообедать за пять злотых, даже за десять, но, правду говоря, для меня это мучение! Эта необходимость сидеть, принимать услуги, мясо трех сортов… Не переношу этого! И я захожу в нашу столовую. Обед мне стоит всего один злотый, и я имею удовольствие. С твоим отцом, видишь ли, мне никогда не сравниться! Он ведь живет не по средствам! Ты в самом деле думаешь, что твой папа такой богач? Ничего подобного! В Плоцке ты встретишь десятки евреев, которые богаче его.
А то, что я имею много врагов, так что же мне делать? Да, — щипал он свою седую, жидкую бородку, — меня ведь считают ужасно скупым, но, поверь мне, Мордхе, если б я встретил подходящего жениха для моей Циреле, я бы ему передал все свои дела, а сам ушел бы от торговли… Понимаешь, с твоим отцом я не могу говорить! Он знает, что Шамай еще у твоего дедушки околачивался в кухне, за злотый ездил в город к резнику, кур резал, стоял навытяжку, как арендатор перед помещиком, а реб Авром — благочестивый еврей, богач, благотворитель. Он забывает, твой папа, об одном: Шамай в настоящее время — самый богатый человек в окрестностях и может во всякое время откупить лес у молодого Табецкого, и сам твой папа будет тогда служить у меня, у Шамая!
Мордхе оскорбился за отца; он не мог перенести веселых огоньков в глазах у Шамая.
— Но Шамай, — ударил себя Шафт в грудь, — зная, кто твой отец, не сделает этого. Шамай не ростовщик! Но я другое хочу сказать. Говорю я две недели тому назад с твоим отцом, — в сущности, я не умею с ним разговаривать, — говорю, что иду забрать лес и отдать его детям в приданое. «Какие дети?» — спрашивает он. Тут я уже не могу ему прямо в глаза смотреть и говорю тихо: «Я думаю, если реб Авром… как водится…» Думаешь, Мордхе, что я ошибаюсь? Знаю, что я не ровня твоему отцу! Ну, в самом деле, как может Шамай сравниться с реб Авромом? Но раз Бог осчастливил меня таким состоянием, я думаю, что это, вероятно, предначертано свыше, чтобы мы породнились. Что ты скажешь? Ты должен был видеть, как твой отец напал на меня! Я знаю отца, знаю его сумасбродства… Что ж, думаю я, поговорю с тобой, ты сдержаннее… Если это осуществится, Мордхе, я ухожу от дел, передаю тебе все мое состояние… Ну, что ты скажешь?
Мордхе своим ушам не верил. Он не представлял себе никогда, что Шамай, тот, который, по мнению людей, обладал миллионом злотых и у которого не было даже умывальника, а у дверей дома для умывания была вырыта ямка, куда стекала вода, — этот Шамай способен расстаться со всем своим богатством, лишь бы породниться с родовитыми людьми. Это так тронуло его, что он не решился признаться Шамаю, что не думает жениться, а собирается уехать. Мордхе увидел перед собою другого Шамая, которого не хотел огорчать. Он промямлил:
— Не печальтесь, Шамай, все устроится!
Оба с минуту шли молча. Снег скрипел. Шафт вдруг спохватился:
— Я совсем забыл! Что ты скажешь про этот список имен, который висит у ребе в синагоге?
— О чем вы говорите?
— Рассказывают, — Шафт втянул голову в плечи, так, что она еле была видна, — что сегодня ночью у Даниэля творилось такое, что сказать нельзя! И где? Под одной крышей с реб Менделе. Кто мог ожидать этого? Такая подлая женщина, такая…
— Висит список, вы говорите?..
— Утром висел. Потом реб Довидл велел сорвать. Поговаривают, что «двор» заставит Даниэля развестись с Душкой. Ах, как их избили! Нахмана так изувечили, что он лежит в постели! Да, послушай, как это случилось, что и твое имя там упоминается? — прикинулся Шамай дурачком. — Я сам читал.
— Мое имя?
— Да, я удивлялся. Ну, в самом деле, как это вышло? Ты… я думаю… прилично ли?.. Реб Иче очень огорчен этим! Ты же знаешь — он прямо не скажет…
Мордхе не отвечал, не слушал, что говорит Шамай, но почувствовал, что в Коцке ему стало тесно. Он не мог больше оставаться в этом городе. У реб Довидла не сегодня-завтра закроют перед ним двери… Он вспомнил о проповеднике, который велел ему отправиться бродить по белу свету, говоря, что Коцк для него не место. Вспомнил и обратился к Шамаю:
— Послушайте, Шамай, одолжите мне пять тысяч злотых. Но с условием, чтобы отец не знал об этом.
— Зачем тебе столько денег?
— Нужно.
— Когда ты станешь совершеннолетним? Через год?
— Через два.
— Хорошо, приходи ко мне в гостиницу.
— Когда?
— Когда тебе удобно. Я здесь пробуду, вероятно, недели две.
— Так мы увидимся… Какой день сегодня? Среда?
Мордхе заметил, как с противоположной улицы кто-то машет ему рукой. Он узнал Кагане и попрощался с Шамаем.
— Значит, мы на будущей неделе увидимся!
— Хорошо!
Мордхе подошел к Кагане и пожал ему руку:
— А я думал, вы в Варшаве!
— Сегодня вернулся, на рассвете, — не выпуская руку Мордхе, ответил Кагане. — Послушайте, едем со мной к францисканцам!
— В монастырь?
— Вас там не крестят, — усмехнулся Кагане. — Поезжайте с нами. Комаровский ждет меня у винной лавки Розена с запряженными санями.
— Ехать в чем есть? — Мордхе распахнул шубу и показал сюртук.
— Что ж тут такого? — Кагане пожал плечами и усмехнулся. — А если хотите — поменяемся. Возьмите мой пиджак и дайте мне ваш сюртук. Ну, идемте! — Он выпустил руку Мордхе и зашагал так быстро, что Мордхе едва за ним поспевал.
Часть третья
ПЕРЕД БУРЕЙ
Глава I
РИМ И ИЕРУСАЛИМ
Низкорослый, с широкими, немного сгорбленными плечами, из-за которых его большая голова с высоким лбом казалась меньше, с редкими, будто из черного шелка, кудрявыми волосами, с беспокойными глазами, глядящими из-под густых бровей, Филипп Кагане одним своим обликом внушал уверенность, что доведет до конца все, за что возьмется.
Польские иммигранты из Франции, Бельгии и Германии хорошо знали «нашего Кагане». В студенческих колониях его боготворили, рассказывали о нем легенды, называли его «святым Павлом».
Он ездил из одной иммигрантской колонии в другую, выступал, рассуждал о «Дедах» Мицкевича, о «Божественной комедии» Данте, знакомил молодежь с поэзией, с политическими проблемами, помогал генералу Мореславскому создать среди студентов организацию, готовую при первом же зове примкнуть к восстанию.
Кагане говорил по-польски с еврейским акцентом, не мог освободиться от древнееврейских идиом, от притч библейских пророков. Польские фразы он строил так, будто говорил по-еврейски, и, когда один из его товарищей, поляк, спросил, почему он не старается освободиться от этой манеры, он ответил, что не принесет содержание в жертву форме только потому, что родился евреем.
Кагане не умел зарядить пистолет и одновременно читал студентам лекции по полевой фортификации, по тактике и стратегии.
На первый взгляд было все-таки нечто комическое в его фигуре. Подвижный, с черными кудрями, он был не слишком заметен среди рослых белокурых поляков. Но когда, бывало, разговорится, белокурые слушатели начисто забывали, что это всего-навсего маленький еврей, и видели перед собой могучего пророка, который мечет громы и молнии, сбрасывает камни с гор, создает вокруг себя атмосферу тревоги, предощущение грозы, давно витающих над польскими полями и лесами. Эта тревога явственно подтверждала, что близок час, который заставит молодежь бросать школы и учебники, а крестьян — плуг, жен и детей и собраться, освобожденными, в лесах.
Кагане долгие годы странствовал по Европе, стал коммунистом, мечтал устроить колонию в Америке, нечто вроде «Новой Икарии», собирал для этой цели деньги, пытался заинтересовать иммигрантов. Тогда-то и встретился он в Париже с Гессом, и от его плана камня на камне не осталось. Гесс имел на него большое влияние. Из-за него Кагане начал косо смотреть на своих прежних товарищей, не понимая, почему они, вышедшие из еврейской среды лишь недавно, стыдятся своего происхождения, а князь Еленский, христианин в третьем поколении, чей прадедушка, реб Шаес, был апостолом лжемессии Якова Франка, при каждом удобном случае подчеркивает свою принадлежность к еврейству, тыкая им всем в глаза.