Альфонс Доде - Евангелистка
— Кто тут?..
В ответ послышался голос Ромена, глухой, тихий, тоскливый… Ромен в Париже, в такой час!.. Что еще стряслось?.. А вот что.
Утром смотритель шлюза получил уведомление, что за нерадивость его увольняют; он помчался в Управление мостов и дорог, думая, что произошла ошибка, однако никакого разъяснения не добился. Нерадивость да и только. На его место назначен Баракен. Нечего сказать, нашли служаку!.. Лори уже готов был произнести имя Отманов, но Ромен избавил его от этого труда:
— Все это, знаете ли, Отманы… Паршивые людишки, хуже артиллеристов!..
Оказывается, последнее время между замком и шлюзом началась настоящая война. Дошло до того, что отрок Николай, гоняясь за Морисом, забрался на вражескую территорию, но получил от Сильваниры такую трепку, что целую неделю не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Следствием потасовки явился протокол, составленный полевым сторожем, и повестка в Корбейский суд. Все это, однако, никак не доказывало нерадивости смотрителя, но его огорчала не столько потеря должности, сколько мысль, что теперь не придется уже «быть вместе». Дети возвратятся к отцу, а вместе с ними уедет и Сильванира. Он знал, что так будет, он заранее готовил себя к этому, и все-таки… Послышался бой часов на колокольне св. Иакова. Ромен боялся опоздать на поезд, а потому распрощался, вытирая мокрые глаза, и по обыкновению присовокупил:
— Разрази меня гром, господин Лори!..
Жизнь г-жи Эпсен у Маньябосов текла уныло и одиноко. Генриетта бегала по монастырям, по церквам и страшно волновалась из-за пресловутых декретов насчет конгрегаций,[27] которые в скором времени должны были претвориться в жизнь. Несчастная мать не решалась выходить из дому и поневоле томилась в комнатке, которую ей при всем желании никак не удавалось привести в приличный вид, так как ее непоседливая сожительница раз по десять в день врывалась в каморку и вновь уносилась, как ураган. Какая разница по сравнению с уютной квартиркой на улице Валь-де-Грас! Единственное развлечение — расшифровывать иероглифы на стене: болезнь, нищета — или посидеть часок в мастерской соседа.
Маньябос, родом из Арьежа, был тучный, коренастый, бородатый мужчина, на вид от тридцати пяти до пятидесяти лет; веки у него были, как у лягушки, говорил он густым раскатистым басом и на всевозможных собраниях слыл знаменитостью. Он частенько выступал в зале на Арасской улице, но особенно понаторел в произнесении надгробных речей. Ни одни мало-мальски значительные гражданские похороны не обходились без его надгробного слова. А так как подобного рода церемонии происходили, по его мнению, слишком редко, он примкнул к одной из масонских лож и к обществу неверующих; и тут и там он держался настороже, внимательно следил за людьми престарелыми, за больными и, подобно тому как снимают мерку для соснового гроба, заблаговременно снимал с них мерку для надгробной речи, причем точно знал, какой материал может дать тот или иной покойник для соответствующего панегирика. Потом, воткнув в петлицу цветок бессмертника и повязавшись крест-накрест широкой синей лентой, которая побывала на множестве похорон и вся полиняла на ветру, от дождя, от солнца, Маньябос, дородный, важный, взбирался на холмик и что-то произносил. Не бог весть что, а все-таки произносил.
Постепенно это все больше и больше принимало жреческий характер. Речь его стала елейной, торжественной, в жестах появилась властность. Будучи врагом священников, он сам превращался в священника, в жреца безбожия, который тщательно соблюдает атеистические обряды и обычаи и получает вознаграждение в виде обильных поминок за счет родственников или в виде возмещения путевых расходов, ибо Маньябос не отказывался съездить для произнесения надгробного слова хотя бы и в Пуасси, и в Май г, и в Верной. О, если бы безбожники знали истинное ремесло своего жреца, если бы они знали, что он занимается раскрашиванием церковных эмблем и бесчисленных статуэток из папье-маше, которыми полны витрины торговцев церковной утварью на улицах Бонапарта и Сен-Сюльписа! Что ж поделаешь, жить-то надо! Вдобавок сам Маньябос уделял мало внимания этим, как он выражался, «побрякушкам». Настоящим мастером была жена Маньябоса, не хуже его владевшая искусством подбирать краски и золотить.
Типичная парижская работница, с красивым, но поблекшим от ночной работы и постоянной мигрени лицом, г-жа Маньябос с трудом переносила запах смолы и ядовитых красок, которыми ей приходилось пользоваться. И все-таки она с утра до вечера, а то и до поздней ночи просиживала перед вереницей мадонн и святых, которые прибывали к ней с безжизненным взором и белыми губами, такими же, как их волосы и одежда, а она наделяла их небесно-голубыми глазами, разноцветными туниками, золотыми нимбами над деревянными венцами и усеивала их одеяния звездным дождем. Г-жа Эпсен нередко усаживалась рядом с нею; ей нравилось наблюдать, как та раскрашивает фигурки, как вырезает полоски сусального золота для украшений, как легкой рукой приклеивает на фигурки, покрытые смолой и лаком, всевозможные эмблемы.
Проворно работая, г-жа Маньябос рассказывала б последней речи мужа на похоронах какого-нибудь «брата», об его успехе, об отзывах газет. И ведь он всегда такой добрый, всегда в хорошем настроении и всем доволен, даже если на иных важных похоронах и перехватит лишнего. Право же, другой такой счастливой женщины… Славная труженица говорила это, а сама прикладывала левую руку к голове, зажмурившись отболи, и продолжала расцвечивать тиару св. Амвросия. Друг гой такой счастливой женщины не сыскать!
Недоставало ей только ребенка — не мальчика, потому что мальчики в конце концов всегда уходят из дому, а дочки, кудрявой, как Иоанн Богослов; она назвала бы ее Мальтидой и весь день держала при себе в мастерской, а то она подчас чувствует себя немного одинокой. Ну, да ничего не поделаешь! В самой благополучной семье всегда бывает какой-нибудь изъян.
— А у вас, госпожа Эпсен, не было детей?.. — спросила она однажды у мнимой тетушки.
— Как же!.. — еле слышно ответила та.
— Дочь?
Не получив ответа, она обернулась и увидела, что бедная женщина рыдает, закрыв лицо руками.
«Так вот почему она такая печальная!.. Вот почему она никогда не выходит из дому…»
Она решила, что дочь соседки умерла, и с этого дня никогда уже больше не заговаривала о своей крошке «Мальтиде».
С наступлением сумерек возвращалась Генриетта Брис, а иногда и Маньябос, если была срочная работа и не было какого-нибудь собрания. Через всю мастерскую от докрасна раскаленной, гудящей печки тянулась коленчатая железная труба; хотя холода уже миновали, печку все равно приходилось топить, чтобы краски подсыхали скорее. Толстяк усаживался возле жены, и они вместе раскрашивали фигурки; волосы его лоснились от помады, черная-пречерная борода стелилась по длинной серой блузе, и он набирался истинно жреческого величия — ни дать ни взять поп. Но при всей своей торжественности и важности Маньябос не прочь был пошутить. «Поди-ка сюда, приятель, сейчас я налеплю тебе венчик!»- обращался он к какому-нибудь епископу, снабженному посохом, и с комически важным видом ставил его перед собой. Эта неизменная шутка вызывала неизменный взрыв хохота у его жены и неизменный возглас. Генриетты: «Ах, господин Маньябос!..» И тут загорался спор.
Глубокий бас надгробного оратора и тоненький задиристый голосок бывшей послушницы то усиливались, то затихали, то прерывали друг друга. Из высоких окон мастерской, обращенных на людную улицу со сновавшими по ней омнибусами и ломовиками, словно из раскрашенных окон часовни, летели слова: «Вечность… Материя… Суеверие… Сенсуализм…»-и в тоне споривших слышались протяжные нотки напыщенной проповеди. Оба они — и безбожник и верующая — прибегали к одному и тому же словарю, оба цитировали отцов церкви и энциклопедию. Однако Маньябос не выходил из себя, как Генриетта. Он торжественно отрицал бытие божие, не переставая покрывать охрой бороду св. Иосифа или косы св. Перпетуи — до тех пор, пока на широкой кисти не иссякала наконец краска.
Лори-Дюфрен иногда вносил в спор примиряющую нотку. Недавно изучив основы протестантизма, он находился под свежим впечатлением и выражал свое мнение сдержанно, как и полагается чиновнику, с оттенком снисхождения, которое вместо того, чтобы успокаивать спорящих, только еще больше их ожесточало.
Сидя в темном углу, чтобы не видели ее слез, молчаливая и неподвижная, как шеренги маленьких покорных святых, выстроившиеся на белом фоне стены, г-жа Эпсен с грустью думала о том, как мало значит различие вероисповеданий, коль скоро ими всеми люди пользуются и для добрых и для дурных дел! И, словно в кошмаре, до нее доносился громоподобный голос Маньябоса, вещавший о том, что пробил вожделенный час и всякие привилегии отжили свой век.