Ванда Василевская - Звезды в озере
— Да он раньше стоил…
— Мало ли сколько он стоил! А яички сколько стоили? Прошли те времена!
— Верно, верно, — поддакивали крестьянки.
Возле Хмелянчука все увивался низенький худенький лавочник.
— Что вы привезли?
— Да там на возу у меня немного меду…
— Мед я возьму.
— Только я за деньги не отдаю.
Лавочник оглянулся и оттащил мужика в сторону. Они пошептались, и вскоре оба исчезли в тесных, темных сенях лавки.
— Лукавец, уже успел что-то подцепить, — завистливо вздыхали бабы, глядя, как Хмелянчук втаскивает в сени кадушку с медом.
Снова разгорелся спор из-за джемпера. Кто-то принес кусочек мыла, кто-то пачку махорки. Женщины торговались, раздумывали, а в конце концов возвратились домой, не распродав почти ничего.
Весть о влукском базаре сразу разнеслась по всей деревне.
— В лавках ничего не купишь! Ни соли, ни керосину, ни махорки, ни платка, — ну, ничего!
— Деньги что. И старые польские, и рубли, и все. Ничего на них не купишь…
— Ay людей еще есть кое-что. За пять яиц джемпер отдают.
— Слыханное ли дело!..
Бабы стояли на улице и судачили вовсю:
— Деньги, выходит, ни к чему, будь их у тебя хоть полон сундук. А за масло, за яйца, за творог — все получишь, чего только душа пожелает.
— Говорят, Хмелянчук золотом взял…
— Да ну?
— Да уж за что попало он бы мед да поросенка не стал отдавать…
— Что ж, за золото еще можно!..
— И подумать только. Кто бы этому поверил? Деньги есть, а ничего не стоят.
Они удивлялись, вздыхали и единогласно решили: в город рваться незачем. Пусть там посидят, поголодают немножко, еще уступчивее станут. Как придется зубы на полку класть, так и за одно яйцо джемпер отдадут.
Жители местечка действительно стали уступчивее. Не дождавшись, пока во Влуки соберется кто-нибудь из Ольшин, приходили сами. Останавливались на дороге, кричали под окнами:
— Хозяюшка, масла у вас нет?
Женщина небрежно, равнодушно выглядывала за дверь.
— Может, и нашлось бы, если поискать…
— Так посмотрите, пожалуйста.
— Да уж и не знаю как… Завтра воскресенье, оно и самим пригодится.
Городские барыни и господа кланялись, просили, заискивающе шутили с бабами. Цены взлетали вверх, как сумасшедшие. Никто уже не знал, чего и требовать за яйца, за творог, за масло — все казалось мало, все казалось, что отдано даром.
— Гляди, Кожаниха за кусок масла две наволочки взяла. Мое-то масло куда лучше, а я вон всего одно платьишко для девочки получила.
— Онуфрий сапоги выторговал за рыбу…
Даже Паручихины детишки ходили в башмаках. Она прилежно доила корову, но отказывала в молоке даже детям.
— Выпьешь — и нет ничего. А мы за молоко башмаки купим. И джемпер. И платье.
— И ленту, мама!
Сонька, восьмилетняя девочка Паручихи, ходила в шелковой дамской блузке, ее вшивую головенку мать повязывала широкой атласной лентой. Крестьяне приоделись, принарядились, не трогая бумажек, полученных во время войны за подводы, за проданное беженцам молоко, которые накопились в сундуках и за образами.
— Кто его знает, будут они когда-нибудь иметь цену или нет?
— Может, и будут…
Цены росли, местечко отдавало крестьянам все, что у него было. После джемперов и блузок дошла очередь до граммофонов, гипсовых статуэток, стульев с плетеными сиденьями.
— Пригодится. Не все же одним городским иметь!
Деревня забыла все на свете и стремилась лишь к одному — менять, менять, менять, как можно больше, как можно выгоднее. Бабы гнались главным образом за тряпьем, мужчины требовали золота.
— Золото не бумага. И спрятать легко, и цену свою никогда не потеряет.
Деревня отъедалась, одевалась. И первый раз в жизни все это давалось легко — без труда, без пота. Самых хитрых в конце концов начал даже тревожить этот поток благосостояния, льющийся из местечка в деревню.
— Тут что-то не так. Подорожать все должно…
— Может, и подорожает. Перехитрить нас хотят, наверно…
— Можно ведь и обождать… Над нами не каплет.
— И обождем.
И они ждали. Никто не шел ни во Влуки, ни в Паленчицы, ни в Синицы. Крестьянки перестали открывать двери на оклики с дороги. Лишь иногда мать посылала кого-нибудь из детей:
— Иди, скажи: нет, мол, ничего, чтобы она не орала.
— Так ведь и лезут, так и лезут! Видно, они что-то затевают…
— Перехитрить хотят мужика. Ну, это еще видно будет, кто хитрей.
Хмелянчук, по-видимому, продолжал торговать, только он делал все тайком, тишком, так что в деревне ничего не знали, а только подозревали, строили догадки, не скрывая зависти.
Деревня богатела, но в то же время утрачивала и память о прошлом. Раньше не было денег на соль, а в местечке стояли целые мешки соли — приходи и бери; теперь деньги были, а соли — ни щепотки. Раньше не было денег на керосин, а керосину были целые бочки; теперь деньги валялись, как сор, а керосин где-то прятали спекулянты.
— Порядки! — говорила Мультынючиха, оттопыривая губы. Теперь она набралась храбрости и уже вслух сплетничала об Овсеенко.
— Пьянчуга, да и все тут… На дивчат засматривается… Я, конечно, не знаю, а только говорят, будто рафанюкова Параска к нему бегает…
— Неужто? Замужняя ведь!
— А что ей? Сперва с Петром, теперь с этим.
Бабы ахали, пожимали плечами. Мультынючиха повторяла вслед за Хмелянчуком:
— Им что? У них возьмет вот такой бабу на три месяца, а потом бросит, и с другой… Такие у них свадьбы.
— Уж вы скажете!
— Давно известно, что у них так. Раз в бога не верят, так чего им?
Паручиха яростно защищала советскую власть:
— Э, мало ли что болтают… Были разве когда у моих детей башмаки? Нет. А теперь есть. Были у моих детей джемперы? А теперь есть. Вот оно что значит советская власть.
— Верно. Только вот кончится скоро все это, — тихо и скромно вставил Хмелянчук.
— Что кончится?
— А вот яйца, молоко, творожок…
— Как это: кончится?
— Известно. Того и гляди колхозы будут, все в колхоз и пойдет. Кончится и с яйцами и с маслом…
Бабы теснее обступили его, но Паручиха беззаботно рассмеялась:
— Эх, глупые люди, что ни скажи им, всему верят! А вы, Хмелянчук, еще доиграетесь…
Хмелянчук побледнел:
— Да ты что, баба, взбесилась? Что ты ко мне прицепилась?
— Подожди, может, к тебе еще кто и прицепится. Ишь какой нашелся — сплетни распускать против советской власти!
Хмелянчук энергично сплюнул.
— Вот дурная баба!
— Нет уж не дурная! Это еще неизвестно — кто дурной. Землю давали, коров давали, — а этот, скажите, пожалуйста, колхозы…
— А ты наверняка знаешь?
Паручиха подбоченилась.
— Не знала бы — не говорила. В сельсовете-то я состою или нет? А с Хмелянчуком говорить — только языком трепать.
Женщины успокоились и пришли к одному выводу: незачем торопиться в город или принимать приходящих оттуда. Надо копить, собирать и назначать свои цены.
Местечки голодали. Те, у кого были запасы, кое-как перебивались. Те, у кого их не было, распродавали все свое имущество. Но и это уже не помогало. Крестьяне выжидали, чтобы поднять цены еще выше.
— Хо-хо! Тянул из нас город, что мог, теперь мы из города тянем! Пускай узнают, каково!
Бабы копили яйца, набивали горшки маслом и подсчитывали, сколько за это можно будет сорвать.
— Протухнут у вас яйца, — смеялись мужики.
— А что там! — безмятежно махала рукой Мультынючиха. — Купят и тухлые, вот увидите!
— А то разве нет? Купят, если других не будет.
На баб нашло какое-то безумие. Они даже сплетничать перестали, некогда было. Разговоры велись об одном: что продала, почем, кому. И чем больше скоплялось у них добра, тем сильнее жаловались они на нехватки.
Больше всего злило их то, что из магазинов исчезли все товары. Теперь вот были и деньги, зато товаров не осталось.
— Голые они сами ходят, что ли? — сердилась Мультынючиха, оправляя на дочке чересчур большой мужской свитер, выменянный недавно за кусочек масла.
Все словно забыли, что было три-четыре месяца тому назад. Неожиданное богатство ударило в головы, одурманило, затуманило мозги.
— Эх, бывало, магазины полны-полнехоньки!
— Человек пошел бы, выбрал… Я бы своей Лесе бархатное платье купила.
— Почем он был, бархат-то?
— Почем бы ни был. По крайней мере человек знал, что с этими бумажками делать, а теперь они в сундуке лежат.
— Еще все переменится, будет по-иному, — перешептывались мужики.
Овсеенко не понимал причины внезапного изменения настроения деревни. У него еще не изгладились из памяти те дни, когда делили землю, когда распределяли инвентарь — и деревня плакала, смеялась, радовалась, пела. Теперь все притихли. Его молчаливо обходили при встречах на улице, на собрания приходило все меньше народу, а те, кто приходил, тоже молчали или насмешливо улыбались. Овсеенко не понимал. Иногда он даже подумывал, не посоветоваться ли с Гончаром. Но Гончар уехал на несколько месяцев, и приходилось справляться самому. Впрочем он не только не понимал, но и не все замечал. Болтовня Паручихи, лесть Хмелянчука заслоняли от него подлинный облик деревни, которая сейчас была всецело поглощена накоплением и охотно прислушивалась к любым слухам. А слухи распространялись с невероятной быстротой.