Ханс Фаллада - Маленький человек, что же дальше?
Пожилая желтолицая женщина подзывает к себе полную девочку лет тринадцати.
— Вот погляди, Фрида, так будет и с тобой, если начнешь путаться с мужчинами. Ничего, гляди, не стесняйся, тебе только на пользу. По крайности будешь знать, за что отец спустит тебя с лестницы.
Овечка снова приходит в себя. Она озирается, словно спросонок, видит вокруг лица женщин, силится улыбнуться.
— Сейчас пройдет, — говорит она. — Сейчас пойдем дальше, мальчуган. Тяжелое дело, а?
— О господи, — только и может выговорить он. Пиннеберги бредут дальше.
— Овечка…— робко начинает он.
— Что? Да спрашивай же!
— Ты ведь никогда не подумаешь, как сказала та старуха; что все это лишь для того, чтобы мне получить удовольствие?
— Какой вздор! — только и отвечает Овечка, но с такой горячностью, что Пиннеберг совершенно успокаивается. Вот и больница, под аркой ворот толстый швейцар.
— В родильное, да? Налево, в регистратуру.
— А нельзя ли сразу же…— боязливо заикается Пиннеберг. — Схватки уже начались. Я хочу сказать, нельзя ли сразу же на койку?
— Ничего, — ворчит швейцар. — Не так уж вам приспичило. Они медленно одолевают лестницу — всего несколько ступеней, — ведущую в регистратуру.
— Недавно была тут одна, так тоже думала, вот-вот рассыпете я у меня в приемной, а потом пролежала в палате целых две недели, а потом снова домой, а потом еще две недели ждала. Не всякая знает, как надо считать.
Дверь в регистратуру открывается — там сидит сестра. Увы! никого не волнует, что пожаловали супруги Пиннеберг, которые хотят создать настоящую семью, а ведь это нынче не так часто встречается.
Здесь такое равнодушие, похоже, в порядке вещей.
— В родильное? — спрашивает сестра. — Не знаю, есть ли свободная койка. Если нет—придется отправить вас куда-нибудь еще. Как часто бывают схватки? Ходить еще можете?
— Послушайте! — Пиннеберг начинает не на шутку сердиться. Но сестра уже разговаривает по телефону. Затем кладет трубку.
— Койка будет только завтра. Придется немного потерпеть.
— Позвольте! — возмущается Пиннеберг, — У жены схватки каждые четверть часа. Не может же она оставаться до утра без койки!
Сестра смеется, смеется прямо в глаза.
— Первые роды, да? — спрашивает она у Овечки, и та утвердительно кивает. — Так вот, принять мы вас, конечно, примем, сперва положим в родилку, а там, — сострадательно поясняет она Пиннебергу, — когда родится ребенок, найдется и койка. — И совсем другим тоном: — А теперь, молодой человек, потрудитесь оформить запись, да поживее, и потом снова зайдете сюда за женой.
Запись, слава богу, проходит без задержки. «Нет, платить ничего не надо. Распишитесь только вот здесь, что вы не будете требовать с больничной кассы. А уж мы с них получим. Так, хорошо, все в порядке».
Тем временем у Овечки, как видно, снова были схватки.
— Ну вот, теперь пойдет понемногу, — говорит сестра. — Надо полагать, часам к десяти—одиннадцати вечера справитесь, раньше едва ли.
— Так долго? — спрашивает Овечка и глядит на сестру отсутствующим взглядом. У нее теперь какой-то совсем другой взгляд, думает Пиннеберг, словно все люди, и он тоже, отошли от нее далеко-далеко и она осталась совсем одна. — Так долго? — спрашивает она.
— Да, — отвечает сестра. — Возможно, конечно, пойдет и быстрее. Вы крепкого сложения. Одна отделается за несколько часов, а другая не справятся и в сутки.
— Сутки? — машинально повторяет Овечка и кажется при этом такой одинокой. — Ну что ж, пойдем, милый.
Они поднимаются и плетутся дальше. Оказывается, родильное отделение — в самом дальнем корпусе, плестись им предстоит бесконечно долго. Пиннебергу очень хочется занять Овечку разговором, отвлечь ее, — она идет рядом такая притихшая, отрешенная, задумчиво наморщив лоб; ясное дело, эти ужасные сутки не выходят у нее из головы,
— Овечка, а Овечка. — начинает он, желая уверить ее, что понимает, какое чудовищное свинство — обрекать женщину на подобные муки. Но он этого не говорит, а только замечает: — Мне бы так хотелось хоть немножко развеселить тебя, да что-то ничего не приходит на ум. Все время об одном только и думаю.
— Не надо ничего говорить, милый, — отвечает она. — И волноваться не надо. На этот раз я действительно могу сказать: что могут другие, могу и я.
— Так-то оно так, — говорит он, — да только…
Но вот они а родильном отделении.
В коридоре дежурит высокая белокурая сестра; при виде их она поворачивается и — Овечка, должно быть, ей понравилась (Овечка нравится всем симпатичным людям), — обняв ее за плечи, весело говорит:
— А, голубушка, и вы к нам пожаловали? Вот и хорошо, — И снова тот же вопрос, как видно, здесь наиболее существенный: — Первые роды?
Затем она обращается к Пиннебергу:
— Теперь я увожу от вас жену. Только не делайте такого страшного лица, вы сможете попрощаться с нею. А еще вы должны забрать ее вещи, ничего своего здесь держать не полагается. Принесете через неделю, когда ваша жена будет выписываться.
С этими словами она уводит Овечку, обнимая ее; Овечка еще раз кивает ему через плечо, и теперь она окончательно во власти этой фабрики, где непрерывно производят на свет детей и где умеют их производить со знанием дела. Пиннеберг остается в коридоре. Ему снова приходится давать сведения о себе и жене, на этот раз — немолодой, седоволосой старшей сестре, очень строгой на вид. «Только бы Овечка попала не к ней! — думает он. — Уж эта-то наверняка накричит на Овечку, если она сделает что не так». Он пытается завоевать симпатию старшей сестры своей безропотностью, но тут же страшно конфузится — он не знает дня рождения своей Овечки, и сестра говорит:
— Это уж всегда так! Ни один муж не знает.
А ведь как было бы хорошо, если б он составил исключение!
— Так, теперь можете еще раз попрощаться с вашей женой.
Он входит в узкую, длинную комнату, до отказа уставленную всевозможными приборами, о назначении которых он понятия не имеет. Овечка сидит здесь в длинной белой рубахе и улыбается ему, — совсем девчушка, розовощекая, белокуренькая, встрепанная — только как будто чем-то смущена.
— Ну, попрощайтесь же с супругой, — говорит старшая сестра и топчется у дверей.
Он стоит перед Овечкой, и его внимание сразу же привлекают красивые голубые веночки на ее рубашке; от этого рубашка кажется такой веселенькой. Но когда Овечка обнимает его и притягивает к себе его голову, он видит, что это вовсе не веночки, а штемпельные метки в виде кружков с надписью: «Городские больницы, Берлин». Это во-первых.
А во-вторых, его внимание привлекает здешний запах, он совсем не хороший и, собственно…
Но тут Овечка говорит:
— Так вот, милый, быть может, сегодня вечером, а уж к утру-то наверняка. Я так рада Малышу.
— Овечка, — шепчет он, — послушай, что я тебе скажу. Я дал зарок не курить по субботам, если все сойдет благополучно. И она говорит:
— Милый! Милый!..
Но тут сестра окликает его:
— Итак, господин Пиннеберг! — И, обращаясь к Овечке: — Ну что, клизма подействовала?
Овечка густо краснеет, кивает, и тут только до него доходит, что все время, пока он с нею прощался, она сидела на стульчаке, и он тоже краснеет, хотя и считает, что краснеть глупо.
— Итак, господин Пиннеберг, звонить можно в любое время, даже ночью, — говорит сестра. — Вот вещи вашей жены.
И он уходит, он чувствует себя таким несчастным и думает — это оттого, что впервые за все время их супружества он оставил ее на чужих людей, и еще оттого, что она сейчас что-то переживает, а он не может делить с нею это переживание. «Быть может, все же следовало взять акушерку. Тогда бы я по крайней мере был с нею».
Малый Тиргартен. На скамье уже никто не сидит, а как было бы хорошо поговорить сейчас с кем-нибудь из давешних женщин! И Путбрезе тоже не видно, С ним тоже нельзя поговорить — полезай один на свою верхотуру.
И вот, сняв пиджак и повязав Овечкин передник, он у себя в комнате моет посуду и неожиданно произносит очень громко и очень медленно:
— А вдруг я больше ее не увижу? Ведь всякое может случиться, И даже часто случается…
СЛИШКОМ МАЛО ГРЯЗНОЙ ПОСУДЫ! СОТВОРЕНИЕ МАЛЫША. ОВЕЧКА ТОЖЕ БУДЕТ КРИЧАТЬ.Не очень-то легко на душе, когда стоишь один-одинешенек в опустевшей комнате и думаешь: «А вдруг я больше ее не увижу?» Во всяком случае, Пиннебергу было нелегко. Сначала, как-никак, была грязная посуда, было чем занять себя, и он мыл ее с толком, с расстановкой, энергично обрабатывая каждую кастрюлю порошком для чистки и соломенной мочалкой — за ним дело не станет! И ни о чем особенно он при этом не думал: рубашка с голубыми веночками и Овечка, зардевшаяся, по-детски смущенная… И это все? Нет.
С мытьем посуды покончено. Что дальше? Ага, он уже давно хотел обить дверь войлоком, чтобы не дуло, но все как-то руки не доходили. Войлок и гвозди лежат наготове еще с начала зимы. Теперь март, лучше поздно, чем никогда. Он приладил войлок, наживил гвоздики, попробовал, затворяется ли дверь. Дверь затворялась. Тогда он окончательно прибил войлок, гвоздик за гвоздиком, — времени у него много, раньше семи, пожалуй, не стоит и звонить. Да он и не станет звонить, сходит сам: и деньги сэкономишь, и, может, узнаешь больше. А вдруг и повидать ее удастся. А вдруг он больше ее не увидит?