Сибирская роза - Анатолий Никифорович Санжаровский
Таёжка была всегда на кругу, всегда на виду. Моторная, красивая, ласковая, в ней жил какой-то магнит добра, к ней тянуло людей.
Влюбчивые настырики — эти без масла влезут в глаза, — не зная, как завязать с нею знакомство потесней, слонялись за нею по пятам из палаты в палату и канючили добавки. Один выпрашивал лишних таблеток, второй — «сверхплановый стопарик» какой-нибудь гадкой микстуры, которую при других сёстрах норовил плеснуть за окно, третий, постарше, навяливался со своим:
— Ох, мой Бог! Болит мой бок девятый год, не знаю, которо место… Сестричка, маяточка, потри спинку…
— Но у вас нет этого в назначении, — весело отбивалась она.
— Жди, врачун назнача! Ты уж от себе, радостёнка, назначь. Уважь болезного…
— Нет, — мягко возражала Таёжка. — Без врача не могу.
За всяким разрешением на добавку она летела к Закавырцеву. Она наперёд знала — откажет. И ходить не надо. Она б ни за что и не ходила, не влюбись сама в Закавырцева, который, казалось ей, навовсе не замечал её. Добавки— всего-то лишь ниточка к встрече. И как тут не пойти?
Ей нравились блондины. Он был блондин. Высокий, стройный. У него рано умерла мать. Мачеха не любила его: он был похож на свою мать. Ему шёл двадцать девятый, ей семнадцатый. Вечно одинокий, молчаливый, угрюмый, он виделся ей несчастным старчиком. Ей жалко было его.
То и знай она бегала к нему за добавками. Раз к разу разговоры о добавках становились длинней, обстоятельней, нежней.
Он полюбил её, но не знал, как это сказать. Любил и молчал.
Она видела, что он любил и не решался открыться. «Вот божья коровка… Ну да такого тихонюшку и куры загребут!.. Если он мой, надо брать живьём».
Ей вспомнился бабушкин обычай. Кто приснится под Новый год, тот тебе и верный жених.
Ложась спать в новогоднюю ночь, Таёжка пихнула ключи под подушку.
Попросила:
«Приснись, жених, невесте…»
… Вошла Таёжка в вестибюль больницы, видит: наверху, на лестничной площадке, стоит в чёрном костюме её Николайчик.
Хотела она что-то ему сказать, и тут сон разломился.
До рассвета было далеко, но она так и не сомкнула глаз. Лежала и вслушивалась в себя. «Он мой жених… он мой…»
Её чувства как-то враз определились, она твердовато сказала себе:
«От судьбы не уйдёшь. Надо плотненько брать судьбу в свои хрупкие ручки…»
Утром она бежала по вестибюлю на смену. Обычно она работала во вторую смену. А тут праздник, народ гуляет, занятий с утра нет и её пихнули в утреннюю смену.
На той на самой площадке нагнала Николая Александровича.
— С Новым годом, живулька! — поклонился ей Николай Александрович.
— С новым счастьем! — светло ответила Таёжка и торопливо пошла рядом. Бегом пересказала куцый сон и дуря, наудачу подбавила: — А во сне вы были точней.
Николай Александрович смутился.
— Что такое?
— На этом на самом месте, где мы сейчас сошлись, на этой лестничной площадке, вы ещё мне сказали: здравствуй, берегиня! Так в старину звали жён.
— Да-а, во снах я орёл, воду не переливаю… И что я ещё сказал тебе, рекордная девушка?[70]
— Кажется, н-ничего…
— И правильно. Сколько можно лясалки точить?
Неожиданно, рывком он наклонился и поцеловал её…
Вскоре они поженились.
Хотели сойтись по-тихому, без свадьбы. Такая собачья сбежка не во нрав легла даже его мачехе. Устроила громкий чих-пых. Пришлось сыграть хоть негромкую свадьбишку.
Как-то, уже нажив дочку, заспорили молодые, кто первый влюбился.
— Я первая! — сказала Таёжка. — Моё чувство тебе на расстоянии передалось.
— Нет, — сказал Николай. — Я раньше. Когда парубки в больнице крутились возле тебя, я переживал. Чего надо от девчушки? Переживал и боялся тебя такой дикошарой. Ты всё на людях… На спевках, на танцах… Всегда в кругу. Меня ж всегда жало к стеночке. Ни петь, ни танцевать не умею. Непоказательный покоритель. И вообще, крепкая любовь приходит при близком знакомстве.
— Выходит, ты не любил? Сначала?
— Чувство было, но закрепло потом.
— Обидно… Я вся влюбленная, а ты — любовь только при общении…
С работы он встречал её каждый день.
Здоровье у него было нежное, не всегда бодрое, боялся он холодов и запрещал ей выносить детей на мороз.
— Хорошо! Хорошо! — торопливо соглашалась она, провожая его в присутствие.
Вечером он спрашивал:
— Ну, носила?
— Конечно же!
— Эх, грела кура яйца — ума не нажила!
А потом сам прихваливал её, что не слушала его во всём. Ребятёжь-то выросла на морозе прочная, звонкая. Ведь Таёжка не только гуляла по холоду с детьми, они у неё ещё и спали в тулупчиках на улице под окном в колясках, спали в сорокаградусные морозы. А вот этого муж никогда так и не узнал.
Вместе с детьми рос новый Николай.
Таёжка научила его петь, танцевать. С годами выпрела из него угрюмость, одичалость, стал он вполне компанейским. Однажды возвращались они из гостей. Николай петухом прокукарекал. Совсем ожил человек!
Как в сказке отжили они долгие годы.
Для бабушки воспоминания всегда грустны, тяжелы. Жизнь прожить не лукошко сплесть.
Вороша прошлое, бабушка вянет.
Глядя на неё, сникает и Лариса.
— Ну, — с усилием нарочито бодро говорит бабушка, трогая Ларису мягким взглядом, — отобедали бояре… Потешный час ушёл, время к делам подступаться. Денёшка у нас сегодня те-есный… Надо обскакать, ягодная козка, восемь постельных старушек.
— Надо — обскачем! И передовое место ещё займём.
— Как насчёт передового… Не знаю… Скакушка я… Не выкинула б фокус… Как бы этот божий обдуванчик… — бабушка зябко поёжилась, опасливо посмотрела на окно, толсто забитое снегом, послушала, как за стеной надсадно воюшкой выла вьюга, которая, казалось, ярилась раскачать дом и развеять в щепочки, — как бы саму где нечаем в сугроб не воткнуло.
— Воткнёт — выдернем! Я-то где буду?
— Ты уж, Ларик, не возводи кураж… Не обижайся. Не успела моя столичанская гостьюшка переступить порожек, а я и сунь её тут же в хомут. Старушки эти под годами, старе дуба… Уже плохие, не встают. Да ещё дальние, живут какая где… Трамвайка, автобус нам не товарищ… Не к пути… Не подъедешь. А сама я однёркой боюсь бежать. А ну где ещё смертуха[71] свалит, закидает… Я и посули ихним ходокам: в первый каникульный день внучки наведаю купно с нею. Поди, там у отогретой дырочки в окошке как на боевом посту стоят.