Кальман Миксат - Том 3. Осада Бестерце. Зонт Святого Петра
— Не садитесь, ваше сиятельство, на эту лошадь. Быть беде! Умоляю вас, послушайтесь меня!
Но Понграц, будто не слыша, что говорят вокруг, дал знак Маковнику следовать за ним на другой лошади, пришпорил Ватерлоо и умчался стрелой. Красавица лошадь, гордо закинув породистую голову, легко выбрасывала вперед стройные тонкие ноги.
— Конечно! Больше не видать нам графа, — вздохнул Памуткаи. Готов биться об заклад, лошадь воротится домой без всадника! Чует мое сердце, не к добру все это!
Граф Понграц первым делом направился в село Гбела, где жил отставной майор Форгет, с которым он, бывало, сражался, когда затевал военные игры. Старый майор не знал, как объяснить неожиданный визит графа.
— Чем обязан я такому счастью?
— Заехал проститься с вами, майор, как подобает джентльмену, который, отправляясь в долгий путь, на прощание никогда не забудет пожать руку своим старым друзьям, добрым соседям!
— Путешествовать? Хорошее дело! А куда, позвольте полюбопытствовать?
— Никуда. Просто собираюсь немного умереть…
— Э-э, когда это еще будет…
— Завтра.
Майор захохотал, заглянул в лицо Иштвану и основательно ткнул его в бок:
— Что-то не видно у вас на лице печати смерти! Нехорошо так пугать добрых людей. Могли бы с тех пор, как мы не виделись, что-нибудь получше придумать. Тысячу лет не говорили мы с вами, граф!
— Ну, пожалуй, и еще тысячи четыре лет не будем говорить, — заметил Понграц и, не дожидаясь ответа, крепко пожал майору руку, вскочил на коня и поскакал по дороге на Подзамек. Он решил навестить барона Старвиха, который в это время года жил в Венгрии; большую же часть лета барон проводили в своем австрийском имении в Моравии.
Со Старвихом граф простился точно таким же манером, как и с Форгетом. Но и этот большеголовый человек с рыжей шевелюрой воспринял слова графа о близкой кончине как очередное его чудачество и сам принялся жаловаться Понграцу, что он тоже, наверное, долго не протянет, — «этакая собачья жизнь, — вечно таскаешься из имения в имение».
— Когда живу в Моравии, меня обзывают «собакой Кошута», а здесь я для всех — «рыжий немец»…
От Старвиха граф Иштван поехал к Ордоди, от них — к Мотешицким. Последние уговорили его отобедать с ними. За обедом Понграц вел себя очень мирно и так хорошо рассуждал, что госпожа Эржебет Верецкеи, урожденная Мотешицкая, заметила шепотом: «Этот человек не такой уж сумасброд».
Впрочем, когда Понграц стал прощаться, ей пришлось взять свои слова назад, так как гость напоследок заявил:
— Благослови вас господь. Приехал в последний раз повидать вас. Завтра пробьет мой час.
Предчувствие суеверного Памуткаи не оправдалось: к вечеру и всадник и лошадь возвратились в замок целыми и невредимыми. Дома Понграца ожидала телеграмма, в которой пештские родственники графа извещали его, что верхняя палата парламента санкционировала предание Иштвана Понграца суду, и, поскольку ему вскоре придется ответить перед законом, они посылают ему отличного адвоката, который прибудет в Недец послезавтра.
Граф Иштван равнодушно скомкал телеграмму и тут же карандашом нацарапал ответ:
«Есть у меня адвокат получше вашего, и будет он в Недеце уже завтра».
Передав ответ Памуткаи, он распорядился:
— Отошлите, полковник, рано утром на телеграф. Пусть не ездит сюда понапрасну стряпчий, которого хотят мне навязать. Пускай с чертом судится, когда помрет!..
Ужинать сели в превосходном настроении. Граф был разговорчив, весело шутил, рассуждал за стаканом вина о политике, как это делают все венгры с самого сотворения мира. Некоторые его замечания были до того правильны и метки, что Памуткаи и Ковач прямо диву давались. (Граф сказал, например, что австрийцам, прежде чем говорить о «паритете», справедливости ради следовало бы повесить и своих тринадцать генералов. *) «Нет, сейчас он ничуть не сумасшедший, — думали они все. Свершилось чудо: на пороге вечной тьмы всевышний вернул графу свет разума». Покинув графа, они даже выражали надежду:
— Вот увидите, скоро наш господин граф станет совсем здравомыслящим.
Но, отослав своих приближенных спать, граф сам не лег и до утра не смыкал глаз. По крайней мере, ключница, комната которой находилась как раз под опочивальней графа, уверяла, что слышала его шаги всю ночь напролет.
На заре он заперся с Матеем в каретнике, где они стали прибивать на гроб выписанные из Будапешта металлические буквы. Долго стучал молоток в сарае, и страшен был его стук. Чье-то имя составляют из этих букв?..
Страх обитателей замка немного поулегся, когда Иштван Понграц вышел из сарая, спокойный и даже веселый, и приказал седлать Ватерлоо. На вороную кобылу надели лучшую старинную сбрую из той упряжи, что хранились в замковом складе: наборную, в жемчугах, уздечку с удилами из чистого серебра, красное бархатное седло, парчовый чепрак.
Пока на дворе седлали лошадь, смирно и ласково смотревшую умными глазами на хозяина, Иштван крикнул часовому, который прогуливался на башне, добродушно посасывая трубку:
— Подавай сигнал, созывай народ! Будет нынче на что посмотреть, будет что и послушать.
Когда же лошадь была оседлана, граф подошел к ней, погладил, сам вплел в гриву трехцветную ленту, поцеловал ее в белую звездочку на лбу и, сказав: «Прощай, подружка!» — подозвал стоявших, как всегда, с заряженными ружьями часовых:
— Застрелить! Раз, два — пли!
Грянули два выстрела, лошадь вздыбилась, жалобно заржала и, содрогнувшись, рухнула наземь. В два ручья хлынула благородная английская кровь, разливаясь огромной лужей и заполняя щели между булыжниками, которыми был вымощен замковый двор.
Перепуганное выстрелами женское население крепости разбежалось кто куда: служанки и маленькие фрейлины Аполки в страхе забились по углам, под кровати. Только Аполка, как была в белоснежном утреннем платье, не побоялась выскочить во двор. Ее не испугала даже огромная лужа крови, из алой быстро становившаяся багровой. Девушка смело подошла к графу в схватила его за руку.
— Что вы опять натворили, Иштван Четвертый? Ну, пойдемте наверх! Я так хочу!
В голосе ее звучала все та же нежность и доброта, чарующая сила, способная усмирить зверя. Для большей убедительности она даже ножкой притопнула. Но на этот раз граф не только не утихомирился, но оборвал ее довольно грубо:
— Ступайте, сударыня, к себе в комнаты, да поскорее! Вы уже собрали свои вещи? Проводи ее наверх, Маковник.
Аполка заплакала, услыхав такой окрик. Понграц впервые обращался к ней на «вы». Девушка скорбно сжала свои красивые алые губки, поняв, что ее власть над этим человеком кончилась; она впервые его испугалась: голова у нее закружилась, сердце сжалось, и, если бы Маковник не поддерживал ее, Аполка еще на лестнице упала бы без чувств.
А между тем ей следовало бы радоваться: ведь это был день, суливший ей освобождение. Она и ждала и боялась его, дрожа, словно от холода, хотя поднявшееся над горой Семирамидой солнце залило всю окрестность морем света. Золотое блюдо сверкает в небе, но что-то будет на нем подано!..
— Несите гроб! — приказал повелитель Недеца.
Четверо «казаков» на жердях вынесли во двор творение Матея. Даже смотреть на него было жутко: на крышке этого устрашающего сооружения, напоминавшего огромный сусек, чернел крест, а сбоку, по концам, вырезаны были из дерева черепа, между ними же выбита посеребренными металлическими буквами надпись:
«Здесь на лошади Ватерлоо восседает Иштван Понграц, граф Оварский и Сентмиклошский.
Мир их праху».
Страшный замысел! Старый Ковач, прочитав надпись, рухнул без чувств. Один Матей удовлетворенно потирал руки, радуясь, что все дивятся его творению.
— Лошадь, как стечет кровь, поставьте стоймя в гроб, — распорядился граф, и лицо его выразило неописуемую радость. Казалось, он упивался растерянностью, написанной на лицах окружавших его заурядных людишек. Он был преисполнен сознания собственного величия, в груди его бушевал восторг поэта, нашедшего достойную форму своей мысли. По-видимому, он думал о том, что это его деяние станет легендою и старики из поколения в поколение будут рассказывать ее внукам.
Когда бедное животное водворили в гроб, — шесть человек с трудом подняли лошадь, — Иштван Стречо робко спросил графа, можно ли заколачивать крышку.
— Дурак! — раздраженно ругнул его Понграц. — А как же всадник?..
Тут он повернулся на каблуках и горделиво, упругой походкой солдата поднялся к себе, надел свой лучший костюм — оливково-зеленый доломан с золотыми пуговицами в форме лесных орешков, шафранового цвета брюки с серебряными галунами и желтые сафьяновые сапоги с золотыми шпорами. На палец надел большой фамильный перстень-печатку, который раньше носил на цепочке для часов. Часы граф выложил из кармана: какой дурак будет считать время на том свете, где его и так-то девать некуда!