Айрис Мердок - Алое и зеленое
— Ради Бога, Кэтлин, о чем вы?
— Они решили сражаться.
— Кто?
— Шинфейнеры, волонтеры.
— Дорогая моя, они только и делают, что решают сражаться, но этим все и кончается.
— Но сейчас у них определенный план. Я не знаю точно, когда это будет, но очень скоро. Они решили захватить Дублин.
— Чепуха это, Кэтлин. С чего вы взяли?
— Я проникла в комнату к Пату. Он так скрытничал и так был чем-то взволнован, мне нужно было дознаться. Ну вот, я взломала дверь и нашла какие-то планы. Я их толком не поняла, но ясно, речь идет о вооруженном захвате Дублина. И план Дублина там был, и на нем помечено, какие здания нужно захватить.
— Но, Кэтлин, милая, они уже сколько лет этим занимаются. Вы разве не знаете, что Джеймс Конноли чуть ли не каждую субботу «штурмует» Дублинский Замок? Это его любимая игра. Не сомневаюсь, что каждый молодой человек, участвующий в движении, носит в кармане план вооруженного захвата Дублина.
Кэтлин смотрела на черную, просеянную дождем землю у входа в грот. Лицо ее, уже не выражавшее растерянности и страха, было сурово и задумчиво. Кристофер словно увидел ее былую красоту.
— Нет, — сказала она. — На этот раз дело серьезно. Я в этом уверена. Уверена, потому что вижу, что творится с Патом.
— Пат очень молод и легко увлекается. Мало ли почему с ним такое творится. Может быть, влюбился.
— Нет, не влюбился. Девушки Пата не интересуют.
Кристофер чуть не предположил вслух, что Пата, может быть, интересуют мальчики, но вовремя спохватился, что это само по себе не такое уж оригинальное соображение не для ушей Кэтлин.
— А вы что-нибудь ему говорили?
— Нет, он совсем перестал со мной разговаривать. Я только молилась.
— Хотите, я с ним побеседую?
— Ах, если бы вы могли! Я ведь об этом и хотела вас просить. Я чувствовала, что должна что-то сделать. Может быть, вы подействуете на него логикой.
— Логикой! Почему-то женщины воображают, что логика — вроде как припарка, которую можно приложить к любой ситуации. А уж какая логика нужна в данной ситуации — понятия не имею.
— Но вы могли бы убедить его, что это безумие.
— Сомневаюсь, чтобы этого молодого человека можно было убедить в чем бы то ни было. И еще вопрос, безумие это или нет.
— Я не понимаю…
— Нетрудно доказать, что для Ирландии единственный путь к подлинной независимости — это вооруженная борьба. Англия будет оттягивать предоставление гомруля и общипывать его до тех пор, пока от него останутся рожки да ножки. Империалистическая держава с места не сдвинется, если не подтолкнуть ее демонстрацией силы. А к демонстрации силы с рациональными мерками не подойдешь — когда она нужна, тогда и происходит. Так или иначе, честь Ирландии требует вооруженной борьбы. Только напрасно я говорю все это вам.
— То, что вы говорите, грешно и безумно. К чему Ирландии независимость? И как она может быть по-настоящему независимой? Честь Ирландии — это всего-навсего тщеславие кучки кровожадных людей.
— Что ж, вы рассуждаете по-женски. Так я, если хотите, повидаюсь с Патом и попробую что-нибудь разузнать. Но уверяю вас, ничего тут не кроется. Я знаком с Мак-Нейлами, и, уж если бы что-нибудь носилось в воздухе, я бы об этом знал. Планы, которые вы видели, составлены для каких-нибудь очередных учений.
Кэтлин встала. Ее большие глаза смотрели сверху на Кристофера как-то нерешительно.
— Не знаю, может быть, мне следует сообщить в Замок?
— Что?!
— Если бы в Замке узнали, они могли бы их опередить, отнять у них оружие!
— Кэтлин, вы с ума сошли! Самый верный способ вызвать драку. Да и кто вам поверит в Замке? Я и то не поверил. И потом, это было бы такое… предательство. Неужели вы хотите сокрушить Пата?
— Я не хочу потерять обоих сыновей.
— Кэтел состоит пока только в детской шинфейне. Никто не даст ему в руки винтовку!
— За Патом он пойдет куда угодно, его не удержишь.
— Нет, нет, Кэтлин, не терзайте вы себя. Это все ваши фантазии. А теперь пошли в дом, не то Хильда будет сердиться. Да и дождь накрапывает. Ну как, убедил я вас, что волноваться не о чем?
— Да, пожалуй…
— Вот и хорошо. А с Патом я поговорю. И уж буду действовать на него логикой, не сомневайтесь.
16
Была суббота, два часа дня. Барни завернул свою винтовку «Ли-Энфилд» в длинный рулон оберточной бумаги и теперь обматывал ее бечевкой. Он наконец принял решение.
В ту минуту, когда свет воссиял ему в доминиканской церкви и уже казалось, что стоит пошевелить пальцами — и он испытает бурный прилив духовных сил, он не знал, что пальцем-то пошевелить окажется ужасно трудно. Он вернулся домой в первые часы Страстной пятницы в состоянии духовного подъема, казалось, столь же высокого и чистого, как его мистическое переживание в Клонмакнойзе. Он решился на три серьезных шага: перестать видеться с Милли, во всем покаяться Кэтлин и уничтожить мемуары. В предвидении этих подвигов он лег в постель и заснул сном праведника.
Позже в пятницу и сегодня утром все уже не было так просто. Перестать видеться с Милли не только тяжело, но бессмысленно. Теперь это кажется вымученно-ненужным, точно наказать себя за несовершенный проступок. Отказаться от Милли было бы нелепым актом самоистязания. Кому плохо оттого, что он ее навещает? Все дело в том, как к этому относиться. Вотвот, все дело в отношении. Черпая бодрость в обществе Милли, он ведь не причиняет Кэтлин никакого вреда; напротив, дома он бывает добрее именно потому, что у него есть это утешение. Во всем покаяться Кэтлин тоже казалось теперь никому не нужной епитимьей. Он только растревожит Кэтлин, растревожит себя, а суть дела Кэтлин, вероятно, и так понимает. Выразить все словами — значит только создать лишние трудности. Ничего простого и невинного из этого не получится, а получится какая-то путаная эмоциональная гадость. Лучше молчать и постараться в рамках своей теперешней жизни, которая сейчас снова казалась единственно возможной, постараться быть для Кэтлин лучшим мужем, чем был до сих пор. Разве не так? И однако же, он не мог отделаться от чувства утраты. В какой-то крошечной точке души он знал, что короткое озарение, посетившее его в церкви, и есть правда и что она гораздо важнее всех рассуждений, сводивших ее к такой бессмыслице. Горе в том, что это мимолетное видение правды было несоизмеримо ни с какой программой действий, отвечающей его способностям. Поступки, которых оно требовало, казались теперь бесцельными, не связанными между собой, никчемными. Где уж ему их осилить. Ну да, все дело в отношении, подумалось ему снова.
Вывод, к которому он пришел относительно своих мемуаров — что эта затея есть грех против Кэтлин, — еще поздно вечером в пятницу казался и правильнее остальных, и легче поддающимся претворению в жизнь. Стоило серьезно подумать, и он понимал, что мемуары служили ему вечным источником озлобления против жены. Неверно, что он пытался трезво, как перед Богом, писать правду об их отношениях, — нет, он развивал сложную систему доводов, направленных против нее. Он употреблял свой ум на то, чтобы в воображении захватить ее в плен и умаливать, а себя соответственно раздуть. Он выступал как мудрый, объективный, тонкий наблюдатель, насмешливый и неуязвимый. С этим надо покончить. Если он намерен начать новую жизнь, пусть и не совсем так, как сперва собирался, он должен уничтожить мемуары и вытравить из своего сознания содержащийся в них портрет Кэтлин.
Он достал рукопись и открыл ее на первой попавшейся странице. «Я с грустью наблюдал все большее отчуждение между моей женой и обоими ее сыновьями. Раза два я даже вынужден был без свидетелей побранить мальчиков за невнимательное отношение к матери, граничащее с грубостью. Они выслушали мои упреки почтительно, но, видимо, не могли пообещать мне исправиться. Было ясно, что мать вызывает у них, как и у многих других, чувство неловкости, сходное по своему строению с чувством вины. Конечно, речь здесь идет не о настоящей вине, но, чтобы понять это, мне понадобилось несколько лет. Длительное изучение характера моей жены привело меня к выводу, что явление это объясняется вовсе не ее моральным превосходством, а гораздо проще полным отсутствием у нее вкуса к жизни. Она оказалась одной из тех неимущих, у которых, согласно жестоким словам Евангелия, отнимется и то, что имеют. Ей было присуще какое-то негативное качество, некое отрицание жизни, от которого нормальных, здоровых людей, таких, как я и мои пасынки, буквально бросало в дрожь».
А как здорово написано, подумал он с грустью; и ведь это единственное, что он действительно создал в своей жизни. Взять и разорвать — какая жалость, более того, какое преступление! Мемуары существовали теперь независимо от него, как некая личность, и насильственное, физическое их уничтожение казалось убийством; притом никому не нужным. Писать он, конечно, больше, не будет. Впрочем, работа и так почти закончена. Может, он быстренько закончит ее и отложит? А на случай, если ее когда-нибудь найдут, в конце припишет крупными буквами: ВСЕ ЭТО НЕ ВПОЛНЕ СООТВЕТСТВУЕТ ИСТИНЕ. Или, может, изменит когда-нибудь все имена и переделает мемуары в роман.