Леонид Леонов - Вор
Слегка ущербленная, стиснутая облачками луна всходила над ночными переулками. В ее зеленоватом сиянии явственно чернели трубы и бегущие над ними полупризрачные дымки. Не поздний еще вечер здесь, на окраине, выглядел как глухая ночь. Снова морозило, и судя по обилию стоявших над крышами дымов, городские жители щедрей подкидывали поленья. Все больше деревянная, редко-редко двухэтажненькая, уже почти без огней в окнах, иззябшая мелюзга убегала лесенкой во мглистую даль; вдобавок захудалый тот переулок, сломясь в самом конце, упирался в подозрительный овражек. По мере приближения к месту тревожное предчувствие все сильнее овладевало Фирсовым, а проезжая мимо последнего в местности фонаря, он как бы нечаянно заглянул Агею в лицо и поразился мягкой его умиротворенности. Странное сиянье почудилось ему в Агеевых глазах, словно знал тот, куда в конечном итоге тащит его малосильная извозчикова лошаденка.
— А скажи, Федор Федорыч, верно это, будто французы жаб глотают? — внезапно спросил Агей вразрез фирсовскому настроенью.
— Ну, собственно говоря, не совсем жаб… да и то далеко не целиком! — назидательно отозвался тот, не шибко осведомленный в тайнах иностранной кухни. — Они, по слухам, одни ножки жарят, с травянистым соусом… Но зачем это вам?
— Затем, что и это тоже ржавь… конечно, если с нашей стороны глядеть! — перебил его Агейка и дал время Фирсову удивиться, до какой степени разные могут быть мысли у двух, сидящих чуть не впритирку. — Пчхов мне как-то доказывал, какой я есть расплохой грешник, все убеждал как бы на суд или на показ съездить… не то к колдуну, не то к отшельнику. «У кажного, — сказал он мне, — металла своя ржавь. У меди зеленая, на железе, напротив, красная, на алюмине вовсе белая». — «А на мне какая?» — спрашиваю. «На тебе черная», — говорит. Вот и неверно, Федор Федорыч, моя ржавь иная…
— Ведь оно как… воздухи железо едят, а времена — человеков! — не дослышав толком, обернулся к ним соскучившийся извозчик, но седоки не ответили, и он безобидно смолк, лишь старательней стал подхлестывать свою конягу.
Уже слезая с саней в конце длинного безыменного переулка, Агей вторично пробудил в своем спутнике рой тревожных предчувствий одним, вовсе не свойственным ему, казалось бы, поступком.
— Слушай, старик, — оказал он извозчику, расплачиваясь. — Возьми-ка эту пятерку сверх всего, купи ей овса… лошади своей овса, понятно? Да не обмани, а то… — и не договорил, вовремя сдержав себя. — Купи, и пускай она поест досытя, понял? Теперь глянь мне в глаза… ну, прощай и ехай же отсюда к чертовой матери, ехай! — гаркнул он, замахиваясь плечом; истинную причину Агеевой прихоти Фирсов успел постигнуть смятенным сердцем в тот же долгий зимний вечер.
Остаток пути с четверть версты они прошли пешком.
…В темный двор въезжал водовоз; Агей велел входить прямо за бочкой через ворота, минуя запорошенную снегом калитку. Там в сугробах прятались за деревьями два мизерных флигелька с единственным цветным огоньком лампады в крайнем, на уровне снега, окне; вокруг были накиданы дровяные сарайчики, назначенье которых Фирсов разгадал позднее; две скачущие тени, два неусыпных пса, отметили чужой приход густым сиплым лаем. Тогда на крыльцо в шали, из-под которой виднелась приспущенная на груди сорочка, вышла заспанная женщина моложавых лет. Дождавшись, пока водовоза поглотили пустынные потемки двора, она перекинулась с Агеем десятком полувнятных слов. Затем, выпростав из шали очень белую в предлунной мгле, по локоть голую руку, она впустила его в дом, одного покамест. Опустившись на приступку крыльца, Фирсов слушал звяканье ведер, плеск сливаемой где-то воды, визг отъезжающих полозьев и затем полную сонной одури тишину. Ничто не мешало ему следить за тонкой струйкой мысли, — это и была его работа.
Агей вернулся за ним минут через десяток.
— Повезло тебе, Федор Федорыч, — льстиво зашептал он, приглашая, — на большую гульбу попали. И Митька твой собственною персоной тут… Не сдержусь коли, достанется ему нонче от меня! — посулил он вполголоса и, споткнувшись о сбившийся в сенях половичок, выругался жалко и непристойно.
К удивлению Фирсова, им пришлось пересечь второй, внутренний, запорошенный снегом дворик, зато полуоткрытая впереди дверь гостеприимно поджидала их, выпуская клубы пара; лохмоты оборванного войлока обрамляли где-то в глубине и за углом помещенный свет. Новая царь-баба с мужским лицом и в темном, по-монашьи — до бровей, платке велела им смести снег с сапог. Гости миновали опрятную, мещанского достатка квартирку, потом… Из-за волнения Фирсов на другой день скорее по догадке, чем по памяти, восстанавливал преддверие Артемиева шалмана; даже лица, да и самые события, представлялись ему искаженно, как бы сквозь зеленое бутылочное стекло. Помнил только, что из-за дешевой портьерки в конце узкого коридора доносился бурный плеск голосов и звук какого-то безостановочного движенья.
Здесь находился шалман Артемия Корынца, скрытное и пьяное место отдохновения от опасностей повседневного риска. В хмельном угаре, за прогулом добытых накануне денег тут составлялись новые планы набегов на мир и его обитателей. Здесь можно было также и проиграть добычу, причем свой процент Артемий взимал по-божески — четверть с кона. Сюда допускались только аристократы дна, а из молодых — лишь с отроческих лет заклейменные печатью воровского призвания. Сам Артемий, отец воров, прозванпый Корынцем за легендарный в свое время побег с Сахалина через Корынский пролив, самолично встречал гостей на пороге своего заведенья. Это был высокий жилистый старик в жилетке поверх белейшей рубахи навыпуск. Его мелкие бегучие глаза были разделены огромным тонким и острым носом, наравне с бородой придававшим лицу его оттенок почти пестерпимой пристальности и даже как бы богоборческий. Глаза эти с налету охватили Фирсова, выщупывая его вредную или полезную суть.
— Пожалуйте, пожалуйте… — степенно сказал он, выслушав объяснения Агея. — Мы никакого гостя не гоним, коли с дружбой к нам, а с составителем тем приятней ознакомиться. И обрисовать наш быт давно пора для всеобщего интересу. Сам Максимка писал про нас, да уж давненечко… А у нас нонче как раз Оська гуляет!
Громадной пятерней он оглаживал то длинную отшельницкую бороду, почему-то пахнувшую камфорой, то волосы на голове, стриженные в скобку, по-кучерскому; оттого, верно, что неоднократно сбривались догола на царской каторге, они и посейчас сохраняли смоляную густоту. Они и создавали жуткое и противоречивое впечатление фальши и, пожалуй, благочестия, кабы не эта адская, с цыганской просинью чернота, просто неправдоподобная при его несколько мглистом от подпольной жизни лице, вдоль и поперек изрезанном не то шрамами, не то морщинами… Помогая Фирсову раздеться и уложить полушубок на сундук, так как настенные крюки были безнадежно завешаны одеждой, Корынец откровенно про-шарил фирсовские карманы, чтобы удостовериться в безвредности малознакомого лица.
— Пожалуйте, родные, будьте как у себя дома, прохлаждайтеся, — степенно говорил Артемий, привычным жестом откидывая бумажную, с кистями, портьерку. — У нас тут вы завсегда найдете себе глубокое удовлетворение… по части продуктов или чего прочего!
— Через час Вьюга с папаней моим прибудут… полюбезней пропусти! — приказал Агей.
— Все будет в наилучшей отделке. На приступочке поскользнитеся…
Несколько стоптанных ступенек с точеными покосившимися перильцами сводили в совершенно глухое, без окон и не в меру натопленное помещение; несмотря на зной, напоминающе припахивало здесь стоялой земляной сыростью. Впервые Фирсов наблюдал в непосредственной близости облюбованную им среду. Вопреки тревожным ожиданиям новичка, ничего чрезвычайного в отношении пропойства или разврата здесь ие оказалось, а просто веселились в меру своего вкуса слегка подвыпившие, мастеровой внешности, люди. Несколько шумных парней подкидывали вверх неказистую, со впалой грудью личность так, что полосатенькие брючки задрались на ней, а окончательно сбившийся от сотрясения галстук бантиком попрыгивал подобно цветной птичке у ней на плече. При крайне низком потолке легко было и зашибить героя торжества, но тот не противился, лишь прикрывал темя локтем да мурлыкал что-то смешливое, бесконечно польщенный товарищеским расположением.
— Это за что ж его так? — обернулся Фирсов к своему провожатому.
— А вишь, весьма довольны им! — пояснил, усмехаясь, Агей. — Это сам Оська Пресловутый, не слыхал? Твой товар, сочинитель, завертывай и его в свою писучую бумагу… ты, сказывают, охоч на всякие людские редкости. У меня тут дельце одно, гуляй пока сам в свою голову, — бросил Агей на прощанье, отходя от Фирсова.
Если верить приведенным в повести фирсовским разысканиям, Осип Пресловутый происходил из знаменитой династии фальшивомонетчиков. Сухощавый и подвижней ртути, он, по чьему-то подслушанному Фирсовым отзыву, походил на никелированный штопор в состоянии вращения. Согласно семейному преданию, двадцатипятирублевую ассигнацию, изготовленную его даровитым дедом Ларионом, пожаловал Александр II какому-то отличившемуся на Балканах бомбардир-наводчику; не мудрено, что Ларионов потомок мнил себя состоящим вроде как бы в графском достоинстве. Ныне, как одновременно дознался Фирсов, празднуя вступление в свое пятое десятилетие, Оська угощал приятелей и любимых женщин, а попутно заводил деловые знакомства. Памятуя про неминуемый на дне черный вечер, Оська стремился именно в полдень славы завоевать всеобщее расположение.