Иван Гончаров - Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.
213
можно сказать, обиделся за все новое направление литературы, родоначальником которого провозгласили его.
В «Обломове» полемики с романом «Тысяча душ» А. Ф. Писемского нет – Салтыков-Щедрин проявил в своем эпистолярном отзыве чрезмерную подозрительность. Но он верно отметил дружеский характер отношений между писателями. Гончаров, как цензор, оказал большую услугу Писемскому, энергично отстаивая четвертую часть романа «Тысяча душ». Писемский сохранил благодарную память об этой и других услугах Гончарова. Он писал Гончарову 21 января 1875 г.: «Вы знаете, как я высоко всегда ценил ваши литературные мнения и как часто пользовался вашими эстетическими советами и замечаниями. Но помимо этого вы были для меня спаситель и хранитель цензурный: вы пропустили 4-ю часть „Тысячи душ” и получили за это выговор. Вы „Горькой судьбине” дали возможность увидать свет Божий в том виде, в каком она написана».1
214
Возможно, в романе Гончарова (именно в литературном разговоре Пенкина и Обломова) отразились литературные суждения князя Ивана Раменского: «Он хвалил направление нынешних писателей, направление умное, практическое, в котором благодаря Бога не стало капли приторной чувствительности двадцатых годов; радовался вечному истреблению од, ходульных драм, которые своей высокопарной ложью в каждом здравомыслящем человеке могли только развивать желчь; радовался, наконец, современному изгнанию стихов к ней, к луне, к звездам…».1 Отношение автора к модным литературным суждениям князя, кстати, ироническое: герой «явился в полном смысле литературным дилетантом» и ловким льстецом, сознательно стремящимся угодить Калиновичу: «Князь очень уж ловко подошел с заднего крыльца к его собственному сердцу и очень тонко польстил ему самому…».2 Но этими литературными параллелями, носящими общий характер, и исчерпываются отзвуки романа Писемского в «Обломове» Гончарова.3
5‹Понятие «обломовщина» в критике XIX-XX вв.›
Впервые обобщающее слово «обломовщина» прозвучало в письме Г. П. Данилевского к М. П. Погодину, приблизительно датируемом началом 1852 г.: «…наряжена комиссия к Гончарову, который и даст в февральскую
215
книжку («Современника». – Ред.) ‹…› свой роман „Обломовщина”» (цит по: ЛП «Обломов». С. 554). Это же заглавие упомянуто в другом письме Данилевскому к этому же адресату, также относящемся к началу 1852 г. (Там же). Первоначальное название сохранялось за романом довольно долго, о чем свидетельствуют два письма Е. Я. Колбасина к И. С. Тургеневу. В первом (от 2 декабря 1856 г.) Колбасин сообщал о циркулировавших в литературных кругах слухах: «Говорят, что Гончаров наконец покончил с своею „Обломовщиною”, он продал ее уже в „Русский вестник” по 200 рублей за лист и что с нового года начнется печатание» (Тургенев и круг «Современника». С. 303). Ту же тему, но с явно недоброжелательным по отношению к Гончарову оттенком Колбасин развивает в письме от 15 января 1857 г., называя уже цифру 300 р. за лист (Там же. С. 317). Как «Обломовщина» новый роман Гончарова фигурирует и в дневниковой записи А. В. Дружинина от 13 марта 1856 г. (см.: Дружинин. Дневник. С. 378).
Предварительное название будущего произведения отражало ту его линию, которая отчетливее всего, несколько даже прямолинейно проведена в главах части первой романа, предшествующих «Сну Обломова». Гончаров, как известно, был менее всего доволен именно частью первой романа, в значительной степени написанной до плавания на фрегате «Паллада», о чем говорил неоднократно, в частности в «Необыкновенной истории» (конец 1870-х гг.): «…в этой первой части заключается только введение, пролог к роману, комические сцены Обломова с Захаром – и только, а романа нет! Ни Ольги, ни Штольца, ни дальнейшего развития характера Обломова!». Характерно, что уже в главе «От Кронштадта до мыса Лизарда» «Фрегата „Паллада”», впервые напечатанной в ноябрьской книжке «Русского вестника» за 1858 г., Гончаров, перенесясь на «почву родной Обломовки», отступает от критических мотивов, публицистической тенденции, присутствующих в «Сне Обломова», что чутко уловил Ю. Н. Говоруха-Отрок, который, правда, чрезвычайно субъективно отозвался о знаменитом «Сне», превзойдя самые резкие суждения славянофилов 1850-1860-х гг.: «Припомните в его „Фрегате «Паллада»” описание быта средней руки русского помещика, которого он сравнивает с средней руки англичанином. ‹…› Весь склад быта, простой и простодушный, изображен здесь прямо, без предвзятой цели, -
216
и вот почему здесь мы находим людей, а не затхлые мумии, как в „Сне Обломова”» («Обломов» в критике. С. 205).
Слово «обломовщина» – одно из ключевых понятий в романе. Первый раз оно прозвучало в главе четвертой части второй романа в заключительной фазе многоступенчатого диалога между Обломовым и Штольцем. Обломов в этой главе особенно красноречив, поэтичен и артистичен (именно здесь Штольц называет его «поэтом» и «философом»), а его друг и собеседник ироничен и афористичен. Обломов, действительно, вдохновенно и художественно, как и полагается «поэту», нарисовал картины той идиллической, покойной жизни, которую считает идеалом и нормой. Штольц, отдав должное поэтическим фантазиям друга, отказался обломовскую идиллию (утопию) признать идеалом и нормой; более того, с его точки зрения, «это не жизнь». И на вопрос задетого и огорченного Обломова («Что ж это, по-твоему?») он после продолжительной паузы как раз и произносит впервые это сакраментальное слово: «- Это… (Штольц задумался и искал, как назвать эту жизнь.) Какая-то… обломовщина, – сказал он наконец» (наст. изд., т. 4, с. 180). Слово, не без труда найденное Штольцем, что понятно и логично (он почти по всем параметрам прямая противоположность, антитеза Обломову), ошеломило «поэта жизни», увидевшего в нем не иронию, не просто меткое суждение, а приговор, клеймо и грозное предупреждение. Он повторяет слово по складам, словно пытаясь понять его истинный смысл: «- О-бло-мовщина! – медленно произнес Илья Ильич, удивляясь этому странному слову и разбирая его по складам. – Об-ло-мов-щина!» (там же).1 Слово пугает
217
Обломова, которым овладевает робость; он буквально на глазах затихает, словно завороженный: «- Где же идеал жизни, по-твоему? Что ж не обломовщина? – без увлечения, робко спросил он» (там же). Слово прогнало поэтические грезы и идиллические мечты. Штольц прочно завладел инициативой в беседе, последовательно отвергая робкие попытки Обломова защититься от аргументов и упреков прагматичного, деятельного друга, время от времени повторяющего «странное» слово, которое все более теряет личностный оттенок, завоевывая все новые и новые территории; обломовщина подразделяется Штольцем на деревенскую и петербургскую, в том или ином виде она присутствует почти во всех «разрядах» общества – не только русского и не только XIX в.
Слово преследует Обломова и в начале следующей главы пятой части второй романа, наряду с другими, «литературными» «грозными словами»: «Теперь или никогда!», «Быть или не быть!» («Гамлет» Шекспира; обломовская вариация: «Идти вперед или остаться?»). Он машинально начертил его пальцем на покрытом пылью столе и тут же проворно стер. Оно проникло в его сон: «Это слово снилось ему ночью, написанное огнем на стенах, как Бальтазару на пиру», и, пробудившись, он читает то же слово в мутном и тупом взгляде Захара. Оно звучит как библейское пророчество: «Одно слово, – думал Ильич Ильич, – а какое… ядовитое!..» (там же, с. 185).1 Затем, укоряя Захара
218
за пыль и сор («Ведь это гадость, это… обломовщина!»), сам Обломов употребляет «ядовитое» слово, которое слуга тут же помещает в разряд «жалких» слов: «Вона! – подумал он, – еще выдумал какое-то жалкое слово! А знакомое!» (там же, с. 212), после чего оно, исполнив свои обобщающие идеологические функции, надолго исчезает, хотя и продолжает, как рок, тяготеть над жизнью Обломова и Захара. Появляется оно вновь в главе XI части третьей в финале последнего объяснения Обломова с Ольгой Ильинской, как ответ на ее вопросы («- Отчего погибло всё? ‹…› Кто проклял тебя, Илья? Что ты сделал? Ты добр, умен, нежен, благороден… и… гибнешь! Что сгубило тебя? Нет имени этому злу…»): «Есть, – сказал он чуть слышно. ‹…› Обломовщина! – прошептал он…» (там же, с. 371). На этот раз «чужое» слово, впрочем давно уже ставшее «своим», никак не комментируется и не объясняется, но звучит уже в чисто трагическом регистре – за ним стоит здесь не половина жизненного пути, а почти вся жизнь героя, которому не суждено пробудиться от «сна». Обломов в некотором роде возвращается к «истокам», в Обломовку, правда выборгскую. Жизнь Обломова на Выборгской стороне Штольц, отвечая на вопрос Ольги Ильинской («- Да что такое там происходит?»), определяет тем же удобным и как будто все исчерпывающе объясняющим словом: «- Обломовщина! – мрачно отвечал Андрей и на дальнейшие расспросы Ольги хранил до самого дома угрюмое молчание» (там же, с. 484). И здесь знакомое слово кажется заготовленным для некролога, который очень скоро и последовал, совпав с окончанием романа. Штольц, объясняя «литератору» (и «автору» романа) причину гибели своего «товарища и друга», лаконично отвечает: «Обломовщина!», чем озадачивает собеседника: «- Обломовщина! – с недоумением повторил литератор. – Что это такое?» (там же, с. 493). Таким образом на придуманное Штольцем слово еще раз обращается особое, так сказать сугубое, внимание, но лаконичного и четкого объяснения его и в финале не дается, что очень естественно. Обломовщина, по художественному замыслу Гончарова, явление многоликое и многогранное. Понять и прочувствовать, что это такое, можно только ознакомившись со всей историей Обломова, и не в сокращенном пересказе, а в пространном, изобилующем «фламандскими» подробностями повествовании.