Элиза Ожешко - Хам
— Кого? — спросила перепуганная Марцеля.
А Франка шептала:
— Стоит и стоит она у меня перед глазами… Куда ни гляну, куда ни повернусь — везде она… и страшная такая!
— А кто же это, милая? Кто стоит у тебя перед глазами?
Франка удивленно посмотрела на нее.
— Да я же. Я сама!
— Во имя отца и сына… — забормотала Марцеля.
Франка схватила ее за руку.
— Ничего ты не знаешь и не понимаешь! Я самой себя боюсь… того, что сделала, боюсь… Как увидела я его тогда в щель, как услышала, что он за меня урядника просит, — что со мной сделалось, не знаю, только мне уже жить нельзя… Ноет внутри, гложет меня что-то, спать не дает… Страшно!.. Себя боюсь и его боюсь… Больше боюсь его, чем тогда, когда он бил меня… В глаза ему смотреть не могу… Стыдно!
— Полно тебе! Успокойся! — уговаривала ее старуха. — Почитай его, люби — и все будет хорошо, и живи себе, как у Христа за пазухой!
Франка отрицательно затрясла головой.
— Знаю я ее… Она как пьяница запойный… Когда трезвая, все хорошо, а как запьет — опять что-нибудь такое сделает…
— Кто? Что ты такое мелешь, Франка? Кто пьяница?
— Да я же! — с тем же недоумением пояснила Франка и тихим голосом, каким говорят тяжело больные люди, стала жаловаться старухе: — Нехорошо мне… Ой, Марцелька, так нехорошо, что жизнь стала невмоготу… Какое уж мое житье на белом свете!.. Связана я по рукам и по ногам, боюсь, не натворить бы опять беды… И боюсь я той жизни с ним, что меня ожидает… всего боюсь! Все мне немило, ничего не надо… Как в могилу зарыта!..
Помолчала немного, потом опять пожаловалась:
— Так мне худо, Марцелька, так тошно… Сосет и сосет внутри…
Она с трудом поднялась. От реки повеял холодный ветер.
Франка вздрогнула и поежилась.
— Холодно!
— А как же — осень на дворе!.. Попрошу я тебя, голубонька, золото мое, дай мне кусочек сала — нечем похлебку заправить.
— Люди говорят, — начала Франка, глядя куда-то вдаль, за реку, — что когда человек повесится, всегда бывает сильный ветер…
— Да, говорят, — подтвердила Марцеля. — Может, завтра Павел уже на лов уедет, так я к тебе приду…
— Ага! Завтра…
— А сальца дашь?
— Завтра, — не слушая ее, повторила Франка и, прижав руки к груди, сгорбившись, пошла к своей хате, раздвигая сухие стебли.
Когда она вошла, Павел сидел у стола, а Октавиан стоял у его колен и что-то рассказывал, звонко смеясь.
— Ты где была? — спросил Павел.
Она сказала, что сидела за хатой и что на дворе сильный ветер.
— Осень! — заметил Павел. — Ну, а я все равно завтра пойду на реку, хотя бы и волны были большие. Налимов сейчас можно наловить пропасть!
Ужинали при лампе. Франка ела и кормила мальчика. Если бы ее в эти минуты увидел какой-нибудь опытный психиатр и приметил бы застывшую в ее глазах безнадежную печаль, он, быть может, понял бы, что душа этой женщины, как бабочка с помятыми крыльями, снова бьется на той узенькой грани, которая отделяет рассудок от безумия, душевное здоровье от душевной болезни.
Но Павел видел только, что Франка, сидевшая против него с ребенком на коленях, спокойна, кротка и все еще стыдится своего поступка. Он подумал, что завтра перед уходом надо будет помириться с Козлюками и потолковать о ней.
Вскоре после ужина Франка порылась в своем сундучке и достала оттуда цветной шерстяной кушак, который в этих местах зовется «дзягой». На ней была домотканая юбка, розовый передник и привезенный когда-то из города рваный кафтан, который она сейчас опоясала вынутым из сундучка кушаком. Павел не обратил на это никакого внимания. Он уже раздевался, сидя на кровати, и как раз снимал сапоги, когда Франка с уснувшим Октавианом на руках подошла к нему.
Крепко поцеловав малыша в щечку, она положила его на постель около Павла.
— Будь и к нему так же добр, как был ко мне. Он ни в чем не виноват, — сказала она тихо.
Павел удивился:
— Сдурела ты, что ли, Франка? Разве я его не люблю и не жалею?
Франка, стоя в двух шагах от него, поклонилась ему до земли, — так же, как тогда, когда он спас ее от ареста, — быстрым и низким поклоном. Так же точно кланялся Павел уряднику, когда просил за нее и когда затем благодарил его. Можно было подумать, что Франка сейчас подражает ему.
Павел больше ничего не сказал. Кладя голову на подушку, он думал: «Стыдится еще! Не может забыть, что натворила. Ну, и слава богу! Видно, совсем уже опомнилась».
С этими мыслями он уснул. Спал и не слышал, как все сильнее шумит за окнами осенний ветер. Не слышал и того, как поздней ночью легонько скрипнула дверь хаты.
А рано утром его разбудил громкий гомон где-то поблизости. В шуме голосов он услышал, что повторяют его имя и имя Франки.
Вскочив с постели, он, как был, в одном холщовом белье, босиком, выбежал из дому. Там, где кончался участок Козлюков, отделенный песчаной дорогой от кладбища, стояла толпа мужчин и женщин. Видимо, чем-то испуганные, они кричали, галдели наперебой и указывали пальцами туда, где между двух старых сосен стоял тонкий, очень высокий крест. Уловив несколько слов из этих громких разговоров и криков, Павел, как безумный, бросился туда. В эту минуту налетел сильный порыв ветра и между сосен невысоко над землей заметался в воздухе знакомый ему розовый передник. Павел увидел только эту розовую тряпку, освещенную бледным лучом выглянувшего из-за туч солнца, но сразу все понял. Теперь уже не спасти ее! Он схватился рукой за плетень. Бежавшие к нему навстречу Авдотья и Ульяна прочли, должно быть, что-то страшное в его лице, — обе, взмахнув руками, крикнули в один голос:
— Помогите, люди! Держите, спасайте его, не то помрет! Сейчас упадет и помрет!
Эпилог
Он не умер. Неправду говорят, будто здоровые, сильные духом и телом люди могут умереть от нравственных потрясений. Здоровый, крепкий организм Павла Кобыцкого не надломили и даже не ослабили те несколько лет, которые испепеляющей молнией, страшным ураганом пронеслись в его тихой, однообразной, убогой жизни.
С того дня, когда так внезапно окончилась эта драма, прошло уже немало лет, но и сейчас на серебряной глади Немана можно увидеть, как он плывет в своем челноке по утрам навстречу розовой заре или вечерами под сумеречным закатным небом. У соснового бора он выходит на песчаный берег или пристает к острову, покрытому белоснежным ковром гвоздики и зарослями высокого царского скипетра. Его часто сопровождает десятилетний мальчик с льняными волосами и большими черными глазами под длинными ресницами. Старый рыбак немного сгорбился, поседел. Он всегда молчалив и задумчив, а мальчик, живой, смелый, румяный, болтает без умолку. Сразу заметно, что между ними царит полное согласие, что им хорошо вместе. Если мальчик иной раз надолго исчезает среди царского скипетра, по реке разносится мужской голос:
— Ктавьян! Эй, Ктавьян!
И тогда из чащи стеблей и больших косматых листьев колокольчиком звенит детский голос:
— Ку-ку, татко! Ку-ку!
Улыбка освещает суровое лицо рыбака, и он кричит мальчику, чтобы тот набрал воды в горшок, куда они бросают пойманную рыбу.
Октавиан выбегает из зарослей с охапкой белых гвоздик в руках. Присев на корточки у края берега, он смотрит, как льется вода в горшок, и, подражая ее журчанию, звенит на весь берег:
— Буль-буль-буль!
По всему видно, что этот ребенок счастлив.
А что же чувствует, о чем думает во время своих постоянных поездок по реке тот, кто заменил ему отца? Этого никто не знает: никому не поверяет рыбак своих чувств и мыслей. Говорят, он со дня похорон ни разу в беседе с людьми не упоминал о покойнице жене. Он, как и когда-то, не ищет общества людей. И весною, летом и осенью небо заменяет ему дом, а река — жену.
А в долгие зимние вечера в окошке неманского рыбака допоздна светится слабый огонек лампы, и парни и девушки, когда проходят мимо, спеша на вечерницы к Козлюкам, слышат за этим окном монотонный голос, неустанно бормочущий что-то. На столе раскрыт молитвенник, а над ним склоняется высокий седой человек с морщинистым лбом и, с трудом произнося по складам длинные слова, медленно читает напечатанные в книге молитвы. Других книг Павел Кобыцкий до сих пор не видел и, вероятно, никогда не увидит. В городе, куда он ездит, никаких книг не купить, а достать их у людей или хотя бы узнать что-нибудь о них ему очень трудно. Зато свой молитвенник он прочитал от первой до последней страницы уже три раза и сейчас начал читать в четвертый. Впрочем, последние два-три года у него уже меньше времени для чтения: часто на столе вместо молитвенника Франки раскрыт старый букварь с пожелтевшими, истрепанными страницами, а рядом с Павлом на высокой табуретке сидит Октавиан и, запустив руки в свою льняную кудель, бубнит: — Б-а — ба. Б-е — бе.
Минувшей зимой он дошел уже до буквы «к», но за лето забыл многое из того, что выучил, и Павел велел ему начать снова с буквы «б».