Кнут Гамсун - Последняя отрада
- Так у Солема есть здесь сын?- спрашиваю я. Никто не отвечает мне. Николай уходит и принимается за свою работу, жена идет за ним в поле.
Вдруг у меня проносится в голове: это ребенок Софии!
Я вспомнил тот день в Торетинде, когда учительница София вошла в гостиную и сообщила последнюю новость о Солеме: о тряпке на пальце и что ему некогда отрубить себе этот палец, такой он молодчина! Тогда-то они и познакомились, а потом встречались в городе. Солем был вездесущ.
Да, и хороши были дамы в этой туристской гостинице в Торетинде! Солема и раньше нельзя было назвать ангелом, а они окончательно испортили его. Потом он встретил это несчастное создание, которое выучилось только быть учительницей. Я должен был бы понять это раньше, но я ничего не понимаю больше.
Вот что со мной было дальше.
Совершенно случайно я начинаю подозревать, что меня держат здесь главным образом из-за шиллингов; деньгами, которые я плачу за свое содержание, хотят уплатить за кобылу. Так оно и есть.
Я должен был бы догадаться об этом раньше, но я состарился. Кроме того, я должен прибавить,- но пусть этому не придают иного значения,- что мозги увядают раньше сердца. Это видно по всем дедушкам и бабушкам.
Вначале я на свое открытие сказал только «браво», браво, фру Ингеборг, вы настоящее золото! Но такова уж человеческая натура: это начинает оскорблять меня. Но ведь в таком случае гораздо проще заплатить за кобылу сразу и уйти.
О, это я сделал бы с удовольствием. Но из этого ничего не выйдет: Николай покачает головой, словно я ему рассказываю сказку. Однако я высчитываю, что, в сущности, осталось уже немного, чтобы полностью уплатить за кобылу, может быть, и ничего больше, может быть, все уже покрыто…
Да, фру Ингеборг хлопочет и работает - лишь бы это не было слишком судорожно. Она почти никогда не садится, хотя, быть может, она теперь больше, чем раньше, нуждалась бы в покое, она стелит постели, стряпает, ходит за скотом, шьет, платает, стирает. Часто случается, что седые космы падают ей на лицо, так она хлопочет. Пусть волосы висят, они слишком коротки и их нельзя прикрепить шпилькой. Но она такая красивая и в ней столько материнского, прекрасный цвет лица, красивый рот… когда она вместе с ребенком, то это сама красота. Конечно я помогал ей носить воду и дрова все это время, но все-таки я доставлял ей лишнюю работу. Когда я думал об этом, к голове моей приливала кровь.
Но как мог я вообразить себе, что где-нибудь меня будут держать ради меня самого? В таком случае я еще слишком мало прожил и имел слишком мало увлечений. Хорошо, что я в конце концов дошел до этого.
Мое открытие облегчило до некоторой степени мое решение уйти, на этот раз я самым серьезным образом уложил свои вещи в мешок. Правда, ребенок, ее мальчуган, очень привязался ко мне, постоянно просился ко мне на руки, потому что я ему показывал так много занятного. В ребенке говорил инстинкт по отношению к доброму, хорошему дедушке.
Вскоре должна была приехать одна из сестер фру Ингеборг, и она, конечно, поможет ей. И вот я упаковываю свои вещи, я удручен самим собой, но я уложился. Чтобы поберечь кобылу Николая, я хочу один отправиться к месту остановки парохода, а кроме того, я хочу избавить нас всех от прощания, рукопожатий и всяких пожеланий,- заметил это!
Но случилось так, что я все-таки каждому пожал руку и каждого отдельно поблагодарил. Я стоял в дверях с мешком на спине, слегка улыбался и вообще вел себя молодцом.
- Да, да,- говорил я,- пора и мне немножко размяться.
- В самом деле? Вы уходите?- спрашивает фру Ингеборг.
- Да.
- Как же это так вдруг?
- Я говорил об этом вчера.
- Да, но… А разве Николай не отвезет вас?
- Нет, благодарю вас.
Тут я опять обратил на себя внимание мальчугана,- ведь у меня на спине мешок, а кроме того на моей куртке в высшей степени интересные пуговицы, он стал проситься ко мне. Ну, иди, что ли, на минутку! Но это было не на минуту и не на две. Ведь у меня на спине был мешок и его надо было раскрыть.
Тут вошел Николай.
Фру Ингеборг говорит:
- Может быть, вы думаете, что, так как приезжает моя сестра… но ведь у нас есть еще одна комната. Да к тому же теперь лето, она может спать на чердаке.
- Но, дорогая моя, надо же когда-нибудь… да ведь у меня и дело есть.
- Да, да,- говорит фру Ингеборг, сдаваясь.
Николай предложил отвезти меня, но, когда я отказался, он не настаивал на этом.
Все вышли проводить меня во двор и смотрели мне вслед, мальчик был на руках у матери.
На повороте я обернулся и хотел помахать,- мальчугану, конечно,- никому другому, только мальчику. Но на дворе никого уже больше не было.
ГЛАВА XXXIX
Все это я написал тебе.
Зачем я написал это? Потому что душа моя вопиет от тоски перед каждым Рождеством, от тоски, которую навевают на меня те же книги, написанные постарому. Я хотел было писать на родном наречии, чтобы быть истинным норвежцем; но так как я знал, что ты не разучился еще понимать отечественный язык, то я оставил наречие, тем более, что с ним далеко не уйдешь.
Но зачем я заключил столько разновидностей в одну рамку? Дружок, одно из знаменитейших мировых произведений написано во время чумы, ради чумы,- вот мой ответ. И еще вот что, дружок: когда долго держишься вдали от людей, которых знаешь вдоль и поперек, то позволяешь себе в конце концов провиниться и снова заговорить, просто заговорить. Такой человек чувствует в себе неиспользованную силу, голова его полна невысказанных мыслей. В этом мое оправдание.
Если я хорошо тебя знаю, то ты будешь наслаждаться той или другой из моих вольностей и больше всего удовольствия тебе доставит одна ночная сцена, читая которую ты будешь потирать себе руки. Но, говоря об этом с другими, ты будешь качать головой и удивляться: как мог он написать нечто подобное! Ах, ты, милая, простая душа! Отойди и постарайся посмотреть на эту сцену со стороны,- ведь и мне самому кое-чего стоило показать ее тебе.
Пожалуй, ты поинтересуешься также мною, и спросишь, что поделывает мое железо? Ну, так что же, могу тебе только сказать, что железо у пятидесятилетних всегда одно. Разница между мною и моими сверстниками заключается лишь в том, что я совершенно откровенно признаюсь в этом: мое железо не может быть иным. Железо должно было бы быть большое и раскаленное, так оно было задумано; но вышло оно маленькое и лишь слегка подогретое. Да, так-то. Теперь вопрос только в том, отличается ли оно хоть чем-нибудь от ничтожества других!? Этого ты не можешь решить, ты новый дух Норвегии, и над тобой-то я и смеюсь. С одним ты должен согласиться: ты не потерял время даром в «образованном обществе», я не собирался усладить твое маленькое сердечко выскочки «дамой». Я написал о людях. Но под теми словами, которыми произносят вслух, звучат другие, они напоминают жилы, скрывающиеся под кожей, роман в романе. Я следовал шаг за шагом за начинающимся семидесятилетием литературы и показал ее процесс разложения. Я должен был сделать это раньше. Но я не насчитывал достаточного количества годов. Я должен был это сделать, когда страна шла ощупью долгие годы под тенью бездарности перезрелых старцев,- я делаю это теперь, когда меня самого начинают наделять способностью бросать тень. Сенсация, скажешь ты, погоня за славой!
Мой милый дружок, с меня хватит славы на мои последние двадцать лет, а потом я умру. А ты? Живи дольше, ты заслуживаешь этого, пожалуй, переживи меня… плотью!
Только что я читал о том, что сказал один человек, стоящий на наивысшей точке культуры: опыт показал, что когда культура распространяется, она становится жидкой и бесцветной. В таком случае не надо орать против новых деятелей возрождения. Я не способен ни к какому возрождению, теперь уже не способен больше, я запоздал. В то время, когда я был способен на многое и хотел многого, посредственность была слишком всемогуща. У меня не хватило сил, я был колоссом на деревянных ногах, это участь многих молодых.
Но тебе, милый дружок, следовало бы оглядеться: повсюду, куда глаз хватает, появляются фигуры тут и там, богатые расточители, таланты под открытым небом,- ты и я, мы должны были бы приветствовать их. Я доживаю вечернюю пору и с трепетом чувствую их нарождение, это молодость с драгоценным камнем в глазу,- тебе досадно, что ее признают, ты завидуешь, что ее узнают. Потому что ты сам - ничто.
Тебе пишу я, новый дух Норвегии! Я написал это во время чумы, ради чумы. Я не могу остановить чумы, нет, ее уже не побороть больше, она царит под защитой нации, среди тарарабумбии. Но когда-нибудь она прекратится. А пока я делаю то, что могу, восставая против нее. Ты делаешь противоположное.
Конечно, я говорил на площади, а потому мой голос звучал иногда сипло, время от времени, быть может, он даже изменял мне. Но это еще не худшее. Хуже всего, если бы он совсем не звучал. Разве в этом была бы опасность? Нет, дружок, не для тебя, ты будешь жить, пока не умрешь, успокойся.