Казимеж Тетмайер - Ha горных уступах
Смотрит Климек, говорит:
— Зарево. Горит где-то.
И заснул опять.
А Зоська Моцарная видела сквозь щели в крыше, как зарево росло и облило нсбо зловещим багрянцем, от которого меркли звезды.
— Лущиков Ярких поминал Нетопырь, — думала она, — и помянул. Где-то близко горит…
На другой день, когда уже совсем светало и Михал Каминский жаловался, что Нетопырь вчера всю горелку выпил, вдруг он появился в дверях разбойничьей избы. Казалось, будто распрямились его согбенные плечи; в глазах его горел огонь.
— Видели?! — спросил он, запыхавшись, но громким голосом.
— Здравствуй, крестный! А что нам было видеть?
— Ночевал я с детьми! Видели?
— Да как же нам отсюда было видеть?
А у Зоськи сердце дрогнуло в груди от мысли, которая у нее мелькнула.
— Зарево? — спросила она.
Старый Нетопырь торжественно кивнул головой и ответил:
— Зарево!..
А потом прибавил:
— Два хозяина, сынка, с дымом ушли!..
И тихо стало в разбойничьей избе, даже Михал Каминский широко раскрыл глаза, хоть он мало чему дивился.
— Поджег?!
— Ага! Зашел я к Ендреку, стучу в окно… — Кто? — я, отец! — иди к чорту! — Иду к Яську, они там рядом. — Кто?
— Я, отец. — Ну тебя к черту, или к Ендреку! — был я там! — Ну, так убирайся к чорту! — я уж дальше не пошел. Горелка мне тоже голову туманила. Эх, — подумал я, — не пойду я по воду ни к Стаську, ни к Кубе, ни к Яхимку, ни к Марине; я уж с вами останусь. Постойте вы, хозяева!..
А тут у меня в глазах Лущики Яркие — Юзек покойник, которого за среднее ребро в Микулаше повесили, и Сташек покойник — так и пляшут. Эх! Провели вы меня, безмозглые сынки, вы, старшие, когда я вам наделы оставлял! Взял я огниво, трут поджег. Загорелось в одну минуту!
Он повернулся от двери к долине и поднял руку.
— Хозяева! Нищие! Выгнали вы меня, — позоришь-мол нас ты, старый вор, разбойник! Сынки! Месть вам за то, что я мыкаться должен! Месть! Теперь будете от голоду дохнуть — хозяева, нищие! Погорельцы!
И он тряс сухой, костлявой рукой в сторону деревни, а глаза у него страшно горели и дрожали его узкие, продолговатые губы.
Тем временем Каминский натягивал струны на скрипку и бормотал:
— Все хорошо, крестный, только вот зачем ты вчера всю горелку выпил?.. Ничего не осталось.
* * *Потом пришел конец и самой избе.
Начали рубить леса под Кошистой горой, пастбища устраивать, избы строить.
Опустела разбойничья изба, никто ее не чинил. Однажды осенью горный ветер сорвал и поломал крышу, стены после этого стали чернеть и гнить. Поросло все кругом всякой травой, и сквозь щели в стенах начали пробиваться зеленые, угрюмые листья лопуха, потом внутри стала расти трава и голубые, сапфирные цветочки. Мох, грибочки от сырости поползли по стенам и осеребрили их бледной зеленью. Расплодился около них ржавый, грустный щавель и темная, сонная крапива. Низкие стены стали исчезать летом в густой траве, а зимой под сугробами снега — и с каждым годом все больше и больше. Горный ветер потом разрушил две стены, южную и западную; две другие рухнули через несколько лет под тяжестью снега. Лопух, трава, щавель, крапива, голубые и сапфирные цветочки, белые горные ландыши покрыли весной кучу бревен. Земля стала втягивать в себя гниющее дерево, и через несколько лет от разбойничьей избы не осталось и следа.
Осталась только память о ней, вместе с именами Лущиков Ярких, Косли Горного, или Гонца, Зоськи Моцарной, охотника Самка Зрячого, печального Яся и Терезы Слодычков, да старого Нетопыря из Грубого, который отомстил недобрым сыновьям.
О МАРИСЕ ДАЛЕКОЙ
Ясек славно на скрипке играл, да и песни складывал так, что днем с огнем такого другого не сыскать. Об его игре и песнях молва зашла далеко, знали его хорошо и в Марушине, и в Кравшове, и в Дянише, и в Костелисках… Бабы ведь так и льнут к людям, о которых слава по миру ходит; не даром говорят про таких: глазком подмигнет — с ума сведет. Ну, и к нему девки льнули, — и из баб не одна на него все глаза проглядела. Он и сам от них был не прочь, не дурак парень, да больше так все: с глаз долой, из сердца вон. Замуж за него богатейшие девки хотели, а он и в ус себе не дул, хотя у самого ничего не было, разве то, что получит за свою игру на свадьбе, или в корчме, а то заработает топором, пилой или рубанком, — на все был мастер. Уж такой у них норов, у музыкантов. Что им не по нраву — даром давай, не возьмут: а уж если понравится что — душу отдадут, хоть чорту. И ничего с ними не поделаешь, что с твоим дурачком.
Немного Ясек небо коптил в той деревне, откуда был родом. Все шлялся, а особенно летом, когда стада в горы выгоняли, Везде его знали, — придет, сыграет, новым песням научит. И куда он ни придет, всюду его и девки, и бабы не то, что в губы, а руки ему целуют, на колени перед ним падают, как перед иконой. Такое уж он счастье имел. Да только сам он все больше смеялся над ними, и, хоть случалось и ему самому бегать за ними, а никто все-таки не знал, что у него на сердце.
А когда он, бывало, останется один, так что никто его не слышит, высоко ли в горах, глубоко ли в лесах, — сейчас вытащит скрипку из-за пазухи, заиграет, затянет песню на особый лад, как в Татрах поют, по деревням… Так поется она:
Я хожу, хожу по скалам, —Уж ты, скрипка, пой! —Вниз гляжу со скал высоких,Мир весь подо мной…
Вниз гляжу со скал высоких, —Скрипка, пой звончей! —Из груди бы сердце вынулъУгля горячей!..
Из груди бы сердце вынул, —Уж ты, скрипка, пой! —Я бы сердце отдал милой,Только нет такой!..
Нету милой, нету милой, —Скрипка, пой звончей! —Я гляжу со скал высоких,Как бежит ручей…
Так и плыла она, Яськова песня.
Повстречался раз Ясек с Марисей Хохоловской из Костелиск; она под Орнаком коров пасла. Странная была Марися Хохоловская — никто другой такой девки и не видывал.
Сядет она, бывало, на камень или на пень, глядит куда-то… — да полдня так и просидит. Дома ли, в избе, или где у стены — то же самое.
Глаза у нее были синие, мглистые; кажется, смотрит, а ведь знаешь, что ничего не видит. Скажешь ей что-нибудь, сразу повернет голову, улыбнется, да заговорит так сладко, так хорошо, словно меду на сердце польет.
Плясать ли пойдет, на свадьбу ль придет, она и с парнями пересмеиваться будет, да только видно, что не то у нее в голове, что не тут ее мысли…
А всего больше любила она сидеть где-нибудь одна коров пасти, или запереться дома, в коморке. Ляжет на траве или на кровати, закроет глаза и лежит. Называли ее Марисей Далекой за то, что уходила она куда-то далеко от мира.
Были такие, что взять ее в жены хотели; девка она была красивая, рослая, стройная, как цветок, домовитая, скромная и богатая. Она благодарила и отказывалась:
— Проси ты меня на свою свадьбу с другой, а я тебя на свои похороны позову, — говорит и улыбается так грустно, словно цветы вянут, и так светло, словно вода блестит в ручье.
Было ей двадцать три года, — так она и жила.
И когда Ясек-музыкант повстречался с нею под Орнаком, он уж не пошел в тот год никуда. Остался в Костелисках и сидел там, — все пел:
Радости-утехи я не сею в поле,Кто ж меня утешит в моей горькой доле?..
И все-то он смотрит на Марисю Хохоловскую, а стоит ей взглянуть на него, как у него скрипка задрожит в руках и он перестает играть, словно у него пальцы замерзают. А девки толкуют промеж себя:
— Эх! Влюбился наш Ясек в Далекую Марисю! Пожалей его, Боже!
И завидно им было; ведь девка — шельма такая, что, хоть и сама подчас не хочет, а другой завидовать будет. Бывают и не такие, да мало.
А Марися не то, что не рада была Яську; нет, иногда даже казалось, пожалуй, что она и рада встретиться с ним, да только, много ли тут любви было, Ясек никак понять не мог.
Говорит с ним; играет он — слушает, иногда и сама попросит сыграть, а иногда шепнет потихоньку:
— Сыграй мне о том Янке, что волов пас.
Попросит, и сейчас побледнеет.
Он играл ей эту песню. Знаете?
Уж как нас волов я в поле, где зеленый дуб стоит,Красна девица приходит: ты зачем тут? — говорит. —А затем я тут, что надо, — а тебе то знать к чему?Красна девица лишь знает, да не скажет никому.А коль скажет, так и скажет, на себя наговорит,Ведь сама мне говорила: приходи, где дуб стоит!
Играл он ей час, два, не переставая; она слушала и только все бледней становилась.
А потом говорила: «спасибо» и уходила.
И пряталась куда-то, так что никто и найти ее не мог.
— Эй, Ясек! Не взять тебе игрой Марисю! — говорили девки.