Конрад Эйкен - Ваш некролог красивыми словами...
— Ну, конечно! — воскликнула она. — Ну, конечно, так и должно было быть!..
Она присела на кушетку лицом ко мне.
— Вы мне вернули одно давнее воспоминание. Тогда мне было лет одиннадцать–двенадцать. Шел сильный дождь, просто лило как из ведра. Я зашла в библиотеку поупражняться на пианино. Там было темно, как бывает в обволакивающем утреннем сумраке. Окна были распахнуты в сад, но шторы свисали совершенно неподвижно, потому что не было ни ветра, ни воздушной струи. Шел обложной отвесный дождь в тихий день, такой плотный и густой, как на японских литографиях… Я зашла в комнату и затворила за собой дверь. Звук дождя из сада показался мне таким мощным и упорным, будто его всплески и дробь были в самой комнате, заполненной дождем. Звуки были звуками воды, а свет — светом воды, и мне показалось, что я — рыба в темном аквариуме. Я стояла тихо и долго–долго, впитывая дождь, всматривалась в промокший сад, где все деревья и кусты согнулись под неутомимыми струями. Я где‑то раньше видела сильно увеличенные снимки падающих в воду капель и сейчас, подойдя к окну, я увидела, как крупные яркие капли срываются с карнизов и расплескиваются в лужах на кирпичной террасе. Я была невероятно восхищена тем, что мои капли были точь–в-точь, как те капли на снимках. Разбиваясь, они с восхитительным плеском и щебетанием превращались в изящнейшие фонтанчики, зонтики и грибы. Пузырьки подмигивали и пропадали, и есть ли на свете что‑нибудь мимолетней дождевого пузырька? — тут появлялись новые пузырьки, долю секунды они скользили вправо или влево, а потом взрывались… Когда я повернулась, чтобы подойти к пианино, у меня возникло странное чувство, будто я сама принадлежу дождю, будто я сама — дождь. И в горле у меня появилась печаль, но исполненная вдохновения, как бывает, когда хочется запеть. Я взглянула на черный глянец пианино, и оно тоже казалось водяным, темной лужей, тускло мерцающей под густой листвой. И когда я села на холодный табурет у пианино и робко коснулась пальцами клавиш, клавиши тоже были холодными, будто я погрузила руки в чистейшую дождевую влагу… Что же удивительного, если музыка казалась мне всплесками капель в саду? Эта мысль пронзила меня иступленным восторгом. Я трижды сыграла короткую сонату, наслаждаясь роскошью ее арпеджио и рулад, которые я брала тихо–тихо, пианиссимо, чувствуя, будто помогаю падать дождю… Боже! Если бы я знала тогда сюиту водяной музыки! Иллюзия была бы полной…
— Для меня она и сейчас полная, — сказал я, — мне хочется взглянуть на ваши руки и убедиться, что они всё еще влажные.
Мы улыбнулись друг другу, и наши глаза встретились с робостью, но уже осмелевшей; через мгновенье в общем порыве мы обернулись к дереву с алыми цветами, от которого доносился мягкий и неровный шепоток капель. Мы очень долго молчали. Мне кажется, мы сидели там в полной тишине, пока сиделка не вернулась за чайным прибором; я запомнил всё вплоть до мельчайших деталей садика с кирпичной оградой. Ракитовый куст в самом конце с длинными свисающими соцветиями, столь ярко–желтыми, что каменная стена казалась освещенной солнцем. Люпин вдоль мощеной тропки с блестящими глазками воды в ладони каждого листочка… Всё это до сих пор живо в моей памяти, но я не могу вспомнить, о чем же мы говорили после. Думаю, мы почти не говорили. Мы, наверно, понимали, что всё главное уже сказано. Помню только, что Райн сказала: «Уилсон» ушел куда‑то играть в крикет; она говорила еще что‑то об унылом дамском чаепитии, на котором была накануне. Но это, кажется, и всё. Вскоре я встал и откланялся.
IV
Больше я ее никогда не видел. Во–первых, я просто струсил: я боялся, что не смогу выдержать такой высоты. То, что произошло, казалось столь восхитительно совершенным, что любое дальнейшее дополнение могло лишь опошлить его. Если бы я пришел снова, там мог бы оказаться еще кто‑то, нам пришлось бы держать себя формально и отчужденно, или вообще не удалось бы поговорить. Там мог бы оказаться Уилсон с нарочито шумным энтузиазмом и отвратительной оксфордской привычкой сидеть развалив ноги в твидовых штанах.
Но в глубине меня, конечно, удерживал страх. Я влюбился в нее, и я был почти уверен, что и она готова вот–вот влюбиться в меня. Но разве мы уже не вкусили самый сладкий плод? То, что случилось, было цветом и благоуханием, и как ужасно легко было случайным ударом по дереву разрушить всё чудо… А выражаясь менее поэтически, зайдя снова, не выпустил бы я джинна из бутылки? Не нужно забывать о ее больном сердце, и о том, что мы оба, увы, уже состояли в браке. Осложнения и злосчастья, если бы мы допустили продолжение наших встреч, могли бы стать роковыми для нас обоих.
И всё же у меня нет полной уверенности, что я не посетил бы ее снова, если бы не вмешался рок, в облике Министерства иностранных дел. Через несколько недель меня направили в Рим, где обязанности удерживали меня года полтора. За это время «Скерцо» вышло в виде книги, и Эстлин прислал мне экземпляр. Я тут же сел за письмо к Райн, короткое письмецо, в котором я вновь отметил, какую несравненную радость доставила мне эта книга. Через месяц с небольшим пришло и от нее письмецо из Севильи. Довольно холодное, довольно загадочное и крайне сдержанное. Она поблагодарила меня в формальных выражениях, отметила, что чрезвычайно рада тому, что мне так понравился эпизод со сном, и согласилась, что конец романа несколько «замысловат» и не вполне соответствует общему тону повествования. Вот и всё. В конце была приписка, сделанная менее тщательным почерком, будто она сомневалась, следует ли ее добавлять, а затем всё же решила в последнюю минуту дописать. Фраза была простейшая: «Всегда вспоминаю о вас как о человеке, который любит дождь».
Вот и всё…
Еще через несколько дней, открыв «Таймс» в маленьком кафе на Авиа Трионти, я с ужасом увидел ее имя в колонке объявлений о кончинах. «18 марта в Париже скоропостижно…» 18 марта в Париже скоропостижно!.. Я сидел, тупо уставившись на объявление, и так и не дотронулся до чашки кофе с булочкой… Райн Уилсон умерла — Райн умерла. Миниатюрная девочка в темной комнате у распахнутого окна с рукавом, касающимся недвижной шторы, смотрящая на дождь — опустившая руки сквозь чистейшую дождевую влагу на клавиши пианино — видевшая крохотные серебряные зонтики — умерла. Я встал и слепо вышел на сверкающую улицу. Сам не знаю как, я оказался в Садах Борджии. Там есть прудок, по которому плавает во всех направлениях целое стадо крикливых уток, а дети кидают им хлеб в воду. Я сел на скамейку под иудиным деревом: оно было в цвету, и тропинка под ним усыпана пурпурными лепестками. Мама–итальянка отшлепала разревевшегося мальчишку, зло покрикивая: «Piango!.. Piango!.. — Ты мне здесь пореви!» Мне тоже хотелось заплакать, но я не проронил ни слезинки. Романистка Райн Уилсон была еще жива, но Райн Уилсон, темноволосая девочка, в которую я влюбился, умерла, и мне показалось, что я тоже умер.
1
Проходит всё, лишь дружба остаётся (фр.)