Евгений Пермяк - Страничка юности
— А зачем? — спросил я.
— Жить, — ответила она, — жить!
— А где?
— В таборе!
Тут я Стасю пересадил с моих колен на траву. Мне хотелось по-хорошему втолковать ей, насколько несостоятельны ее желания, рассказать, что я собираюсь учиться, а затем стать горным техником, а может быть, даже горным инженером на родном Урале. У меня была потребность втолковать ей, что даже предложение Клавы перейти на железную дорогу и стать начальником станции вызывает у меня раздумье. Но я почему-то сказал:
— А что мы будем есть? На что мы будем жить в таборе?
— Золотой ангел! — ответила она. — Цирком! Рыжик пляшет. Я пляшу. Пестрянка в обруч скачет. Потом ты в колпаке песню поешь. Я в бубен деньги собираю… Другую лошадь купим. Воз хлеба привезем. Все рады будут!
Мне захотелось встать и уйти, но что-то заставило остаться. Может быть, желание узнать, как могла прийти такая блажь в ее в общем-то умную голову, как она могла подумать, что я могу стать бродячим шутом и кривляться на базарах. Неужели эту игру в цирк, это сегодняшнее представление на полустанке она приняла всерьез и увидела в этом призвание моей жизни?
А это было именно так. Стася готовилась к побегу давно и основательно. Она, оказывается, стала теперь обладательницей трех пятирублевых золотых монет.
— Все может быть, — таинственно сообщала она. — Золото всегда поможет. Еще одну получу, как только к Дашке Степана присушу…
Оказывается, Стася не только гадала, но и «присушивала» женихов. И «присушивание», как выяснилось, действовало в том случае, если за него платили золотом. И золото находилось…
С этой минуты Стася стала мне неприятной и ее прикосновения оскорбительными. И я сказал ей о своих жизненных намерениях и планах. А так как это не вполне убеждало ее, то я соврал ей, будто бы у меня есть невеста. И Стася, поверив мне, в ужасе крикнула:
— Клавка?
Я ничего не ответил ей. Пусть думает, как хочет, лишь бы отстала… Но Стася и не собиралась этого делать. Изменив тактику, она заявила, что у нее будто бы горит вся душа и она может сгореть «изнутри», как сгорела ее родная тетка, и решила потушить огонь в груди купанием.
Я не успел мигнуть, как она оказалась без кофты и юбки.
Тут, кто бы и в чем бы меня ни обвинил, но я не отвернулся. Что бы и кто бы ни говорил, но прекраснее на земле нет создания, нежели девушка, готовящаяся стать молодой женщиной. Иссиня-темная, почти нетелесная, Стася, распугав утят, задержалась на берегу, стоя ко мне спиной, будто высеченная из какого-то неизвестного коричневого камня, простирала руки к солнцу, потом, грациозно нагибаясь, пробовала рукой, достаточно ли тепла вода, потом плескала ее на себя и растиралась ею, зная, что я смотрю на нее. А потом прыжок, и затем крик:
— Ой, я тону! Спаси меня!
Я и не шевельнулся. В этом озере не было места, где бы самое короткое весло не доставало дна.
Разозленный и очарованный, я ушел в деревню.
Стася нагнала меня на полдороге и сказала, что ей показалось, будто она тонет, и что она теперь остудила свою душу и свое сердце, которое навсегда останется холодным, и она, может быть, от этого скоро похолодеет вся и ее похоронят далеко от родных кочевий.
А я сказал на это:
— Хватит морочить мне голову! Я завтра же начну хлопотать тебе документы и пропуск. У тебя есть на что купить билет, и ты уедешь к своей матери и братьям.
Стася не сразу согласилась на это. Она еще немножечко поиграла в несчастную влюбленную и даже поплакала, а потом сказала, что уедет только через месяц.
— А почему не раньше?
И она снова разразилась клятвенными причитаниями:
— Белая птица!! Золотое утро! Голубое небо! Сладкий сон!
Оказалось, что она не могла уехать, потому что ей нужно было отблагодарить меня и Султана. Заштопать наше белье и носки, высушить на солнце одежду (как будто от нее у нас ломились сундуки и мы не носили зимой обычные деревенские дубленые полушубки). Затем она хотела сделать что-то еще, а главным образом запомнить мое лицо, мой голос, мою походку, мою красоту, русые кольца, голубые очи, потом уже уехать…
— Как хочешь, — сказал я. — Живи. Мне-то что… Только больше не приставай с дурацкими затеями…
— Не буду! — сказала она. — Клянусь золотым крестом и святым духом.
И она больше не приставала ко мне. Ее пыл сменился холодом уже на другой день, и я пожалел, что так резко обошелся с нею. Все-таки она, по моим убеждениям, была «отсталый, несознательный элемент». Нужно было «терпеливее разъяснять», как учил меня райпродкомиссар, ведавший продовольственными работниками района в десять волостей.
Теперь Стася держалась ближе к Султану, помогала ему ходить за лошадьми, ухаживала за Пестрянкой, водила ее в степь вместе с Рыжиком, а я увлекся сенокосом и пропадал с Егоршей в степи. Мне доверили одноконную косилку, а потом научили грести также одноконными граблями.
В этот год трава была высокая, густая, сочная. Егорша, боясь дождя, торопился с уборкой сена. Работала вся хозяйская семья, даже меньшая внучка нашей бабушки, девятилетняя Дунечка. Косили и ночью. Егорша, видя мое рвение к работе, обещал к осени справить для меня шубу из поярковых овчин черного, «почти что сарапуловского» дубления.
И я работал. Работал не столько ради шубы, сколько ради самой работы, необыкновенно радостной и веселой. Чувствовать себя взрослым, пригодным «для настоящего дела» мне было очень приятно. И шестнадцать часов работы в день с маленькими перерывами на еду меня нисколько не утомляли.
Бабушка даже сказала:
— Такой и хрестьянствовать бы мог… А что ты смеешься?.. Дольше бы прожил. Да неизвестно, где оно, счастье, в городу или в нашей Лисянке…
Я не спорил. Я и в самом деле не знал, что будет со мной. Звали же меня работать на опытное поле. Обещали натаскать, а потом послать учиться на агронома. Могло и так случиться. Думать об этом не хотелось, когда кругом так привольно, когда птицы то и дело выпархивают из-под ног лошади, когда выскакивают вспугнутые косилкой серые степные лисички — корсаки, дают стрекача длинноухие косые, перебегающие высокой травой из одного березового колка в другой.
И это веселое время косьбы навсегда бы осталось в памяти светлыми, радостными днями, если б они не были омрачены…
Утром в степь прискакал на хромой кобыле соседский мальчишка Семка.
Он, запыхавшись, давясь своими словами, чуть не плача, сообщил:
— Салтанко вместе с цыганкой вчера с вечера кудай-то делись. А утресь хватились — ни Рыжика, ни Пестрянки, ни нового ходка на железном ходу… Кинулись мы с бабушкой в кухню, где Стаська спала, — и бубна нет… И сундучка ее нету… И Салтанова кошеля нету… Хотели скакать во все концы. А на чем поскачешь, когда все кони в степи?..
Выслушав Семку, я почему-то вдруг захотел пить… Потом… этого можно было не сообщать… я заплакал. Громко, не стыдясь…
Егорша облил меня водой.
— Брось ты, паря! Лошадь-то ведь казенная. А корова все равно порченая… так и так бы она от тоски сдохла… Вспомни, какие глаза у нее были, чисто умалишенные… Еще и сдуреть могла. Совсем бы худо было. Может, к лучшему, что ее умыкнули…
Егор не понимал моего горя. Разве оно было только в потере Рыжика, которого никогда не заменит никакая другая лошадь? Не может быть после первого любимого коня второго. Не может. Неужели мне жаль было корову, которую я разлюбил после памятного разговора в камышах?..
— Найдутся, никуда не денутся, — утешал Егорша. — Про Кулунду только говорится, что она без края, а край у нее есть. Для них тоже трибунал подберем…
Лежа на сене ничком, не подымая головы, я сказал Егорше:
— Не утешай! Я ведь не только Рыжика, но и товарища потерял. Я ведь спал с ним рядом. Сахаром делился, — почему-то я вспомнил именно о сахаре, когда можно было привести более существенные доводы нашей дружбы.
А потом я отлежался. Егор вырыл бутылку первача и дал мне полстакана.
— Глушит, — сказал он. — Старое снадобье. Выпей!
И я выпил. Мне на самом деле вдруг стало как-то легче.
Семка, не вынимая пальца изо рта, смотрел на меня с горечью. В его глазах стояли слезы.
— Они, пожалуй что, к Славгороду подались, — вдруг вымолвил Семка. — Если бы моя не хромала, так можно бы на ней… С коровой-то далеко не ускачут, живо бы споймали.
Я ничего не ответил мальчику. Я знал, что они подались не к Славгороду, а на Барабу. «На Расею метнем…» — запомнились мне слова Стаськи.
Конечно, их можно было догнать. Порасспросить встречных… Кому не бросятся в глаза маленькая корова с золочеными рожками и лошадка, подстриженная, как никто и никогда не стрижет в этих местах коней! Можно было напасть на след. А что потом?
Нагнать и сказать: «Ты вор, а ты лгунья, ты заплатила мне обманом за то, что я пожалел тебя»?
Это невозможно. Таких прямых слов я не мог произнести. Да и, кроме того, если уж Султан решился на дезертирство… Он же считался мобилизованным… Если он оказался способным украсть Пестрянку и Рыжика, он мог и не отдать их… Не стал же бы я стрелять в Султана…