Антонин Ладинский - Как дым
– Скажите мне, пожалуйста, как отсюда пройти на Должаны? – спросил я.
– Чего изволите? – переспросил он.
Я повторил свою просьбу.
– Да вот по этой дороге и идите, все прямо, так и упретесь в Должаны, – показал он рукой.
Я хотел уже продолжать свой путь, но сторож махнул рукой в ту сторону, куда прошел поезд, и сказал:
– Сейчас из пушки палить будут.
– Это бронепоезд добровольцев? – спросил я.
– Ихний. «Симеон Гордый».
– Разве фронт так близко? – удивился я.
– По ту сторону полустанка уже красный броневик ходит. «Роза Люксембург» называется.
В это время за деревьями ахнул тяжелый выстрел, и многократное эхо покатилось по лесу.
– Так и есть, стреляют, – обрадовался сторож, что его предсказание исполнилось.
– Сейчас с той стороны палить будут.
Точно в подтверждение его слов вдали прогремели два выстрела.
– Видите? – хитро подмигнул он глазом, – целая баталия.
Снова загремело тяжелое орудие «Симеона Гордого». Сердце мое забилось учащенно. Мне совсем не было страшно, но меня взволновала романтическая простота этой дуэли. Противники, как две стальных черепахи, ползли навстречу друг другу, и я чувствовал зависть к этим людям, которые умеют стрелять из пушек. Мне казалось, что очень уютно сидеть за стальной броней и двигаться навстречу врагу.
Я угостил сторожа папиросой и опять подумал, что приятно встречать простых людей, курить с ними и наблюдать жизнь. Мы прислушивались к выстрелам, и орудийные громы подчеркивали своим дыханием красоту жизни. Думая о «Симеоне Гордом», я представлял себе скупого и хитрого московского князя, обнесенную тыном Москву и смутный летописный рассказ о свече. Умирая, князь плакал и просил сыновей, чтобы эта свеча не погасла. Роза Люксембург была, кажется, видной немецкой коммунисткой, но, когда я произносил ее имя, я представлял себе – слова всегда вызывали у меня посторонние ассоциации – цветок в руках женщины и какое-то крошечное германское королевство, где стоят домики, крытые черепицей. Оно напоминало мне также о легкомысленной оперетке, о пахнущем женскими духами театре и о дирижере, размахивающем руками над буйной пшеницей смычков. Его манжеты вылезают из рукавов, развеваются фалды фрака, а на сцене убогая роскошь полотняных стен колышется от театральных сквозняков.
А-ах! а-ах! – вздыхали пушки.
– Шестидюймовое орудие, – с видом знатока сказал сторож.
По всему было видно, что стрельба его очень интересовала. Он, очевидно, научился относиться к жизни, как к очень занятному представлению.
– Когда здесь в первый раз фронт проходил, – продолжал он, точно сравнивая театральные постановки, – вот это стрельба была! Аж в ушах звенело! Один снаряд вон там разорвался, за осинами. Можете посмотреть, яма аршина три глубины. Огромная сила.
– А вы не боялись, что вашу сторожку разнесут?
Вероятно, одного снаряда было бы довольно, чтобы эта кирпичная хибарка рухнула, как карточный домик.
– Казенный, – ответил он. – А если и меня заодно убьют, то невелика беда, плакать по мне некому – я вдовый, а сына на Карпатах убили в шестнадцатом году. Артиллеристом был…
– Прямым сообщением к нему и направлюсь, – печально улыбнулся он.
Выстрелы прекратились. Опять послышался глухой шум поезда. Очевидно, броневик продвигался вперед.
– Так вы говорите, в Должаны идете? – вспомнил старик о моем первом вопросе. Волнение его улеглось. Теперь он уже мог обратить на мою особу все свое внимание.
– В Должаны.
– Зачем же вы туда направляетесь, позвольте спросить? – недоумевая, опять спросил он.
– Там мои знакомые живут, – удовлетворил я его любопытство.
– Знакомые?
И неожиданно прибавил:
– Растащили мужички усадьбу-то. Ничего там теперь не осталось.
– Как ничего не осталось? – задохнулся я, – что вы говорите!
– Да так, ничего и не осталось. Кто кресельце, кто зеркало, так и разобрали все до последней нитки.
– А где же… – я не знал, как назвать Олениных, – где же дамы?
– Скрылись в неизвестном направлении, – махнул он рукой.
Это была обычная в те дни история. Сторож рассказал мне, что у Олениных во время боевых действий остановился белый разъезд. Барышни поили офицеров чаем, и об этом кто-то донес, когда разъезд удалился. Со станции явился комиссар, чтобы арестовать контрреволюционерок. Олениным удалось скрыться, но после их отъезда соседние мужики разгромили оставленное без присмотра имение. Были унесены даже рамы и двери. Куда скрылись помещицы, никто не знал.
– Что же мне теперь делать, – ухватился я за голову, – где же мне их искать? Ведь я к ним из самого Петрограда ехал, – взмолился я сторожу.
– Затрудняюсь вам это сказать, – ответил старик.
Я сел на шпалы, груды которых лежали около сторожки. На заборе висела красная рубаха, она отвлекала мои мысли от Елены. Я отвернулся, чтобы ничто не мешало мне обдумать положение. Но думать было не о чем. Мы расстались с Еленой, может быть, навсегда.
При этой мысли мир показался мне огромным. Печальная музыка наполняла его – странное смешение нежных вздохов, глухих урчаний и шума ветра. В такт этой смутной музыке стучало мое сердце, слабея, теряя желание биться.
– Да вы не убивайтесь, – сказал сторож, – говорю вам, барышни скрылись вместе со старой барыней.
– Куда же они уехали, вы не можете мне сказать? – спросил я.
– Я не знаю, я их не спрашивал.
Тогда я решил, что пойду в Должаны. Может быть, кто-нибудь мне скажет там, куда уехали помещицы.
– Прощайте, – сказал я, – я пойду.
– Прощайте, – ответил он равнодушно.
Но не успел я сделать десяти шагов, как он меня окликнул:
– Постойте, постойте-ка на минутку!
Я остановился.
– Куда же вы идете?
– В Должаны.
– Да говорю вам, там теперь нет ни души. Так вам мужики и скажут. Еще бока наломают, очень просто.
Все-таки я направился в Должаны. Так я шел среди полей. Я никогда не думал, что Россия такая пустынная страна. Слева опять тянулся березовый редкий лес. Но я уже не смотрел ни на что. Природа казалась мне чужой и враждебной. Деревья казались мне теперь нарисованными, как декорации к какой-то печальной драме, в которой Елена играла первую роль. Поля и голубоватая линия горизонта были для меня теперь только непрочным задником: подует ветер, и все закачается, рухнет, обратится в пыль.
«Вот Должаны», – подумал, увидев за деревьями красную крышу и бревенчатые строения. К ним вела березовая аллея. Оттого что березы были посажены рукой человека, у них был какой-то особенно важный и умный вид, точно они знали, для чего растут.
Небольшой деревянный дом под высокой крышей зиял дырами черных окон. Двери тоже были сняты с петель. Кругом стояла кладбищенская тишина. Ни одной телеги в сарае, ни одной курицы на дворе.
Я вошел в дом, где было холоднее, чем снаружи, и стал ходить по комнатам. Они были оклеены полосатыми обоями, кое-где споротыми с потолка до пола. На некоторых местах, где раньше висели картины и зеркала, остались более яркие прямоугольники. В одной из комнат на полу лежали черепки разбитой тарелки с узеньким золотым ободком. В другой – ворох старых бумаг в углу. Это были длинные листы из счетоводных книг с записями расходов и сельскохозяйственных продуктов. Записи были сделаны чей-то незнакомой рукой. Листы пожелтели, только вертикальные линии, которыми разграфляют конторские книги, были розовыми, как будто их напечатали вчера. Больше ничего в том доме, где жила Елена, не было. Ничего от нее не осталось.
Я кривил губы, надеясь, что потекут слезы, и что так будет легче. Но слезы не текли. Я обнимал воздух, потому что он напоминал мне о тонком теле Елены. Но воздух ускользал из моих объятий. Мир таял, как дым. Я цеплялся за этот мир руками, но он уходил от меня, как туманный и печальный сон.