Юзеф Крашевский - Сумасбродка
Большая комната, куда я вошел, была полна папиросного и сигарного дыма… Сквозь него я с трудом разглядел сидящую на диване женщину средних лет, довольно красивую, с непокрытой головой и подстриженными, как у Зони, волосами; она курила папироску и оживленно разговаривала с окружавшими ее столик молодыми людьми. Остальные сидели на стульях поодаль. Зоня, ожидая гостя, пошла мне навстречу. И у нее в руке была папироска.
При взгляде на ее решительную, даже вызывающую мину, мне стало неприятно. Я несмело приблизился к ней и назвал себя.
— А! Очень приятно познакомиться, — ответила она, по-мужски подавая мне руку.
Когда я напомнил ей о нашем родстве, она рассмеялась.
— А, что там родство! Все люди братья или, по крайней мере, должны ими быть.
Я попросил познакомить меня с хозяйкой.
— Геля, — крикнула Золя, обернувшись к ней, — лап Эварист Дорогуб.
Компания, окружавшая пани Гелиодору, должно быть, предупредила ее, с кем она имеет дело, и меня встретил довольно холодный прием. Понаслышке я знал тут всех, как и они меня, но мы, как я уже говорил, принадлежали к разным лагерям, так что симпатии ко мне они не питали.
Зоня тоже приняла меня весьма прохладно; при одном взгляде на меня, они убедились в том, что уже было подсказано пани Гелиодоре: я — из «темных».
Эварист улыбнулся. Мадзя, как ни была она опечалена, жадно ловила каждое его слово, хотя, кажется, не все понимала.
— Общество, минуту назад такое оживленное, — продолжал молодой человек, — вдруг притихло, все только перешептывались. Мне давали понять, что я нежеланный гость. Тем не менее я, понизив голос, стал расспрашивать Зоню о ее жизни. Мне казалось, так ей будет удобнее, но на первый же мой вопрос она ответила во всеуслышанье.
— Прости меня, — грустно прервала его Мадзя, — но опиши, как она выглядит, мне хочется ее увидеть.
— Прежде всего должен сказать: она очень, очень хороша собой. Темные глаза, смелый взгляд, довольно высокий лоб, маленький носик, губы надутые немножко и надменные; безжалостно подстриженные, но несмотря на это прекрасные волосы, изящная, крепкая фигурка. В движениях, правда, подражает мужчинам…
— Нет, я все-таки ее не вижу! — воскликнула Мадзя, — какая же она…
— Красивая и смелая, — повторил, улыбаясь, Эварист. — Хоть мне и претит в женщине эксцентричность, ей она даже к лицу. В ней есть что-то симпатичное, располагающее, благородное, открытое… Невозможно не думать о ней…
Но слушай дальше. Когда я спросил, что с Озеренько, она, вздохнув, ответила: «Почтенная женщина умерла, и ей я обязана тем, что могу какое-то время не заботиться о крыше над головой и о будущем. Она завещала мне все, что имела, и с этим я приехала в Киев. Хочу учиться, буду стараться сама зарабатывать себе на жизнь, так чтобы уже ни в ком не нуждаться…»
Услышав это, сидевшая на диване пани Гелиодора вставила:
— Да уж, кто-кто, а Зоня, ее мужество и трудолюбие действительно могут служить примером; вот это женщина!
Присутствующие зашумели одобрительно, Зоня презрительно усмехнулась.
— Нечего меня расхваливать, — возразила она, — на безрыбье и рак рыба, так и я. Где все женщины либо за печкой сидят, либо за чей-то подол держатся, я кажусь исключением, но ничего странного тут нет, все должны быть такими. Достаточно мы уже были невольницами и служанками.
— Ах, боже мой! — прервала его Мадзя, вся в слезах, ломая руки. Эварист помолчал, затем окончил свой рассказ более сжато:
— Словом, дорогая Мадзя, Зоня совершенно эмансипировалась. Она приняла меня как чужого и, собственно говоря, на этом наше знакомство кончилось. Мы часто потом встречались, но она едва благоволила кивнуть мне издали и тут же отворачивалась. Я не хотел быть навязчивым, только перед отъездом подошел к ней и спросил, не хочет ли она написать тебе или что-нибудь передать. На мой вопрос она улыбнулась. «Если хотите, скажите ей, пусть не будет ничьей невольницей, пусть приезжает сюда учиться и станет человеком». Повторяю ее слова.
Чтобы представить себе впечатление, произведенное на Мадзю этим рассказом, надо вспомнить, какое получила она воспитание в спокойной, патриархальной, старой замиловской усадьбе; ведь сюда никогда не проникало ни одно новое веяние, здесь все новое заранее считалось плохим, испорченным и разрушительным, здесь жизнь катилась по издавна проложенной колее…
Мадзя слушала со страхом и отчаянием. Ей казалось, что Зоня уже погибла. Под конец она так расплакалась, что должна была убежать в свою комнату. Эварист даже пожалел, что привез ей такое грустное известие о сестре.
Но сделал он это не без умысла.
Зоня, несмотря на свою эксцентричность, а может быть, именно благодаря ей, так сильно занимала его мысли, что ему хотелось повлиять на нее и он рассчитывал сделать это через ее сестру.
В тот день Мадзя, у которой от слез покраснели глаза, не показывалась под предлогом головной боли, а пани Эльжбета, приписав ее недомогание рождественским кушаньям, обрекла ее на питье из ромашки — в деревне средство от всех болезней.
Когда она утром вышла, все еще бледная, и Эварист смог, не привлекая внимания, подойти к ней, он прежде всего постарался вдохнуть в нее мужество и убедить, что Зоня ни в чем не виновата, на эту дорогу ее толкнули обстоятельства, но смелость и благородный характер не позволят ей заблудиться.
— Сделай одно, — сказал он под конец, — напиши ей как сестра сестре, не давая понять, что я обрисовал ее этакой странной дикаркой, напиши ей длинное, сердечное письмо. Я убежден, что оно произведет на нее впечатление.
— Ах, дорогой Эварист, — возразила Мадзя, молитвенно складывая руки. — Писать? Я? Да разве я сумею написать ей так, чтобы… Ах, нет, нет, я не умею писать письма. Если бы я могла ее увидеть, упасть перед ней на колени, заплакать, обнять, тогда, может, и был бы прок, но писать! Нет! Нет!
Однако, высказанная Эваристом мысль засела у нее в голове. Однажды она спросила его, что именно следовало бы написать.
— Пиши так, словно ты говоришь с ней, — ответил кузен. — Ничего не надо сочинять, изощряться, дозволь диктовать своему сердцу, и, даже если слова сложатся не очень удачно, письмо все равно подействует, дойдет до ее сердца…
Мадзя посмотрела на него и пожала плечами.
— Но я ужасно пишу письма. Где нам, женщинам, браться за перо.
С тем они и разошлись. Однако если бы вечером кто-нибудь подсмотрел, как Мадзя, запершись у себя в комнатке, сидит при свете сальной свечи, то мог бы подумать, что пишется тайное любовное письмецо; она и слезами орошала бумагу, и то пылко хваталась за перо, то тут же в отчаянии бросала его, а рядом уже лежало несколько густо исписанных, исчерканных вдоль и поперек листков.
Наутро после почти бессонной ночи Мадзя, встретив Эвариста, сказала:
— Я пробовала, но ничего не выходит. Ни к чему это. Если б я могла поехать в Киев, тогда другое дело.
— Ты знаешь, что это невозможно, — прервал ее молодой человек, — а послать через меня письмо, какое бы оно ни было, просто необходимо.
— Необходимо?
— Ну, как бы это выглядело, если бы ты, зная о ней от меня, не отозвалась ни словом?
— Но ведь и она могла написать мне, — несмело возразила Мадзя.
— Могла, и я подсказывал ей эту мысль, но…
— Что же она ответила?
— «Мы друг друга не знаем, мы совершенно чужие, зачем я буду ей писать? Кланяйтесь ей от меня, если хотите…» И то, что она так небрежно ответила, не удивительно, по ее понятиям, в таком ответе нет ничего плохого. А вот если ты окажешься безразличной, дорогая Мадзя..
— Ну так я напишу, — послушно согласилась девушка.
В течение всей побывки Эвариста в Замилове продолжались их совещания по поводу письма и тихие разговоры о Зоне.
Однако хорунжему и его жене, чтобы не тревожить их, о Зоне не было сказано ни слова.
По воле случая после праздника Трех Королей в усадьбу заехал некий шляхтич из-под Васильков, как раз из той местности, где жили Озеренько. Мадзина опекунша, пани Эльжбета, всегда помнила о ее сестре и сетовала, что ту взяли к себе Озеренько, даже называла это беззаконием и разбоем, так как намеревалась воспитывать обеих сирот вместе.
У шляхтича, пана Верыги, дальнего родственника хорунжего, были дела в этих краях, и он по принятому между шляхтичами и родственниками обычаю остановился в Замилове. По вечерам, чтобы скоротать время, говорили о всякой всячине, о разных людях. Под конец хозяйка спросила его о семье Озеренько.
— Не знаете, как они там поживают, как идут у них дела?
— Что судья умер, вы, верно, уже слышали. Немного осталось после него вдове, порядка-то у них никогда не было. Бедствовала она, болела, мучилась и тоже не так давно умерла.
Пани Эльжбета всплеснула руками.
— А что стало с ее воспитанницей, сестрой нашей Мадзи? — со страхом вскрикнула она.