Всеволод Бобровский - Падение путеводной звезды
Фыркали лошади, щелкали нагайки, негромко переругивались крестьяне, сплевывая в
траву коричневатой табачной слюной. Нас здесь никто не ждал.
И тогда я встретил старика.
Не припоминаю, чтобы видел его прежде, но он точно был моим земляком. Их
всегда видишь издалека. Бронзовый приморский загар, косматые брови вразлет, орлиный
взор и ссутулившаяся спина – от долгих горных переходов. Старик опирался на суковатую
палку и хитро глядел на меня. Наконец он спросил:
– Купца белокурого сын?
– Верно, – ответил я. – А вы кто?
Он охотно представился. Оказалось, он несколько раз захаживал в отцовскую лавку
и видел меня за работой. Сам он всю жизнь провел за рыбацким промыслом, но к старости
лет начал зарабатывать резьбой по дереву и прочим сувенирным ремеслом.
– А теперь завела нелегкая… – старик гневно стукнул палкой по земле и тут же
зашелся кашлем. – Годы не те. Море свое взяло.
Деда моего он не знал, бабушку – тоже, хоть родились они в один год и должны
были вместе учиться. Я спросил его об этом.
– Разве ж я учился? – удивился старик. – Я с шести лет, от горшка два вершка, а
тоже – удочкой промышлял. Потом с отцом сетями таскали. Как пятнадцать ударило – отца
лихорадка унесла. А я один в доме кормилец. Мать плачет, сестра плачет… какая ж тут
школа? Только на ноги встали – сестра замуж выскочила за пропойцу дурного, так мать и
умерла с горя.
Он помолчал, вздохнул, подумал о чем-то своем и продолжил:
– Я тогда в город подался. В этот самый.
– И что? – заинтересовался я.
– Всякое было, – отрезал старик. – А сам-то ты чего в такую рань вскочил? Отец
где, мать?
– Сирота, – выпалил я, не задумываясь. Полуправдой этой легко было увернуться
от болезненных расспросов. Но старик так горестно покачал седой головой, что мне
пришлось добавить: – Но отец где-то… на фронте.
– А братья, сестры?
– И брат на фронте. А сестра… там осталась.
– Помню твою сестру, помню, – старик лукаво усмехнулся. – Видная была девка,
статная… Обычно купчихи-то, знаешь, в теле. А эта ничего.
Старик что-то рассказывал, а я слушал его, но рассеянно, невнимательно, не к
месту кивая головой и поддакивая.
– Да ты носом клюешь, малец, – вдруг сказал он. – Иди-ка, досыпай.
Я охотно послушался его. Но сон не шел. Я все думал о том, что она рассказала мне
на прощанье, думал о брате, о сестре, об отце, о бабушке с дедушкой и о моем псе,
который сбежал в прошлом году, когда мы с ним бродили в горах. Никакой войны еще не
было и в помине. Я нес корзинку с увесистыми сентябрьскими грибами, щедро
напоенными дождем. Вечерело. Я уселся под раскидистой сосной и поджег случайно
найденную накануне под прилавком папиросу, рассчитывая тайком выкурить ее. Но
стоило мне затянуться один раз – и голова пошла кругом, во рту запершило, глаза
наполнились слезами. Я бросил корзинку, побежал к подгорному ручью, чтоб напиться, но
пес и не думал бежать за мной. Когда я вернулся, его уже не было, только рассыпавшиеся
грибы лежали в сочно-зеленой траве.
Дома я рассказал, что пес сам сбежал от меня и не отзывался, сколько я не окликал
его. Мне поверили. Отец в тот вечер задумчиво качал головой, а потом достал из подвала
бутылку рислинга и выпил ее за ужином. Лицо его было печальным и каким-то
потускневшим.
Он хотел подарить мне нового пса, но я запротестовал. Зачем? Ведь я любил этого
самого, беглого, а не какого попало. В лавке от собаки не было никакого проку, ее охранял
сам отец, ночуя там с ружьем в обнимку. Сестра восприняла пропажу легко, лишь пожала
плечами и сказала:
– Зверь есть зверь. Жрать захочет – прибежит.
Но ему, видимо, жизнь в лесу пришлась по душе, потому что он так и не вернулся.
Когда я наконец уснул, мне приснился порт, из которого на большом красивом
пароходе уходила вся моя семья – отец с матерью в обнимку, счастливые дедушка и
бабушка, брат, одетый в мундир, надменно глядящий на меня, и сестра в легком платьице,
с улыбкой на устах. Только я оставался на берегу, глядя им вслед и взмахивая рукой на
прощанье.
У памяти есть особое свойство – она хранит лишь ярчайшие из событий, лишь
новое, свежее, важное, без полутонов, без деталей, без каждодневной рутины. Мне же
хочется вспомнить все в мельчайших подробностях. После этих тяжелых дней были и
радостные, случались дни забот, случались дни отдыха, я перевидал всякого, но только об
этом сейчас мне хочется рассказать. Хочется рассказать так, чтобы каждый в полной мере
прочувствовал мою боль, мою слабость и беззащитность. Тогда еще я, кажется, не
испытывал столь сильных чувств, но сейчас, возвращаясь к своему нелегкому отрочеству,
я понимаю – вот это были дни, когда я по-настоящему жил, вот это были дни, когда мне
хотелось любить, страдать, бредить, дышать каждым днем, каждым мгновением, когда
хотелось воевать, может быть, даже убивать, потому что сильными были мои руки,
сильной была и ненависть; но теперь, когда я оглядываюсь на войну, понимаю – на войне
правых нет, все виноваты. Каждый, кто возьмет в руки оружие – уже виноват. Сперва тебя
утешает мысль о том, что ты борешься за свои идеалы. Когда идеалы тускнеют вместе с
первыми боевыми наградами, а кровь товарища брызжет тебе в лицо и стекает между
пальцев, начинаешь убеждать себя в том, что ты борешься за свою землю. Но уже завтра
ты бросишь ее ради лучшей жизни где-нибудь еще, и вот твоя совесть поднимается из
глубин, растет где-то в районе желудка, давит на ребра. Тогда ты говоришь себе, что
воевал, потому что все кругом воевали. Вот все и виноваты, только не ты сам. Но все это –
гнуснейший самообман. Ты – это и есть война. Никто ни за что не отвечает. Никто ни о
чем не докладывает. За дымовой завесой легко спрятать собственную жестокость,
собственные комплексы. За пороховой пылью никому не видно, как алчно ты гребешь
трофеи, как похотливо горят твои глаза, когда ты входишь в очередную крестьянскую избу,
отталкивая отца от дочерей, как бесстыдно ты трусишь, трясясь в кустах под гром
канонады и постреливая в воздух для видимости. Ты прожил всю жизнь безо всяких
достоинств, достижений, без мечты и стремления, но вот – война. И теперь, если
выживешь, ты до конца жизни останешься героем. Не для сослуживцев, конечно, они-то
знают тебе цену – но для простого народа. Блеклые медальки дадут тебе право красоваться
на лицемерных парадах, собирать цветы у искренних детей и буйно пьянствовать,
выкрикивая злые и гадкие слова в адрес тех, кто почему-то не воевал. Пусть даже они
тогда еще не родились. Ты шагаешь в строю бок о бок с настоящими героями, которые
совершают подвиги, превозмогают боль, усталость, подвергаются пыткам. Но ты – не
один из них. И, к сожалению, только ты сам это знаешь. Это знали те, что лежат в
братских могилах, присыпанные чужой землей. Среди них было немало настоящих героев.
Но среди них нет тебя. Ты – это и есть война. Война, которая еще не кончилась.
Шестнадцатилетие свое я справил в эвакуации. Никто не поздравлял меня. В обед
только прибежал в барак дядя, как никогда рассеянный, глухо пробормотал какие-то
напутствующие слова, поспешно сунул мне свой странный подарок – пару мятых купюр и
бутылку янтарного рома – и тут же скрылся. А вечером в бараке появился почтальон. Я
ждал писем в свой день рождения – и дождался.
Писал отец.
Писал, что ранен, ранен до того тяжело, что готовится к смерти в ближайшие дни.
Писал, что брат мой уже давно погиб. Писал, что просит прощения за все, умолял нас с
сестрой не расставаться, передавал дяде привет и уверял, что он должен позаботиться о
нас. Разрешал вскрыть завещание, но я этого делать не стал – к чему? Все равно ведь дома
у меня нет, сестры со мной нет, ценностей на дне переметных сумок наших, которые
достались мне одному, тоже никаких нет, я это уже знал. Ничего нет, совсем ничего.
В ту ночь я впервые напился. Пошатываясь и ступая по октябрьской жухлой листве,
я морщился, чтобы не заплакать. Упал, ударился головой об дерево. Не выдержал и
зарыдал, закричал даже, завыл. Силы покинули меня. Кажется, я недолго спал в лесу.
В один миг я возвел глаза к небу в поисках столь необходимой мне помощи; может
быть, я ходил увидеть Бога, может быть, хотел увидеть мать или отца – но ничего не
обнаруживал. Небо было осеннее, холодное, чистое, на нем ясно виднелись звезды. Одну –