Робертсон Дэвис - Что в костях заложено
— Неужели детские годы так важны?
— Мария, ты меня удивляешь! Разве твои детские годы не были важны? Они — матрица, на которую нарастает вся остальная жизнь.
— И все это потеряно?
— Да, безвозвратно.
— Разве что тебе удастся поболтать с главным ангелом-регистратором.
— Я думаю, что таких не бывает. Каждый человек сам себе ангел-регистратор.
— Значит, я догматичней тебя. Я верю, что ангел-регистратор существует. Я даже знаю, как его зовут.
— Да ну, у вас, медиевистов, для всего есть имена. Кто-то когда-то их выдумал, вот и все.
— А может, они кому-то когда-то открылись в озарении свыше? Симон, не упрямься. Ангела-регистратора зовут Радвериил, и он не простой писарь: он — ангел поэзии и повелитель муз. И еще у него есть свита.
— Свиток? Покрытый таинственными письменами?
— Да нет же, свита; ему подчиняются другие ангелы. Один из самых важных — ангел биографий, по имени Цадкиил Малый. Именно он вмешался, когда Авраам собрался принести в жертву Исаака. Так что он еще и ангел милосердия — в отличие от большинства биографов. Цадкиил Малый рассказал бы тебе всю подноготную Фрэнсиса Корниша.
Даркур уже очевидно опьянел и впал в лирическое настроение:
— Мария… милая… Прости, я сказал глупость про ангела-регистратора. Конечно, он существует — как метафора безграничной истории человечества, и нечеловечества, и всего неодушевленного, и всего, что когда-либо существовало. Такая история должна где-то быть, иначе вся жизнь сводится к дурацкой конторской папке без начала и без какого-либо внятного конца. Милая! Говорить с тобой — просто наслаждение, потому что ты мыслишь, как средневековый человек. У тебя для всего найдется олицетворение или символ. Ты не разводишь бодягу про этику: ты говоришь о святых, о покрове, который они простирают над людьми, об их влиянии. Ты не опускаешься до водянистых словечек типа «сверхъестественный», а прямо говоришь о небесах и преисподней. Не твердишь как попугай «неврозы», а просто говоришь «демоны».
— Да, я в самом деле выражаюсь не очень научно, — согласилась Мария.
— Ну, наука — это богословие нашего времени, и она — точно такая же каша противоречащих друг другу утверждений. Но что меня больше всего удручает, так это убогий словарь и жалкий набор образов, который наука предлагает нам, скромным мирянам, для просвещения и для выражения веры. Раньше священник в черной рясе открывал нам мир, который, по-видимому, существовал независимо от нас; мы молились Божьей Матери, и кто-то заботливо подсовывал нам Ее образ, который выглядел именно так, как надо. Жрец нового времени — в белом лабораторном халате — не открывает нам ничего, кроме изменчивого набора слов, которые не может толком произнести, поскольку не знает греческого. А от нас ожидают слепого доверия к этому жрецу: подразумевается, что мы слишком тупы, чтобы понять, о чем он говорит. За всю свою письменную историю род человеческий не знал более самонадеянного, надутого священства. Его нищета в том, что касается символов и метафор, его стремление абстрагировать все и вся загоняют голодающее воображение человечества в бесплодную пустыню. Но ты, Мария, изъясняешься древним языком, и твои слова попадают в самое сердце. Ты говоришь об ангеле-регистраторе и о его подчиненных — и мы оба в точности знаем, что ты имеешь в виду. Ты даешь понятные и удобные имена психологическим фактам, и Господь — еще один эффективно поименованный психологический факт — да благословит тебя за это.
— Симон, ты несешь чепуху, и тебе уже пора домой.
— Да-да-да. Конечно. Сию минуту. Сейчас попробую встать… Ой!
— Нет-нет, погоди, я тебя провожу. Но пока ты не ушел, скажи мне, что именно про Фрэнсиса ты пытался искать и не нашел?
— Детские годы! Это ключ ко всему. Не единственный, но первый ключ к загадке человеческого характера. Кто были его воспитатели, что они собой представляли, во что верили? Какую неизгладимую печать оставили, какие усвоенные с детства поверья человек носит в себе, даже когда думает, что уже давно от них избавился? Школы… Школы, Мария! Погляди, что сделал Колборн-колледж с Артуром! Ничего плохого… во всяком случае, не только плохое… но все это до сих пор сидит в нем, от узла, которым он завязывает галстук, до способов чистки обуви и манеры писать юмористические благодарственные записочки людям, у которых он ужинал. И еще тысяча мелочей, скрытых от посторонних глаз, — вот как его мещанская реакция на предположение, что Фрэнсис, возможно, был не совсем добропорядочен. Ну вот… а что собой представляли школы в Блэрлогги? Фрэнсис не выезжал из города до пятнадцати лет. Именно эти школы оставили на нем свои клейма. Конечно, я могу все выдумать. О, будь я бессовестным, как большинство биографов, я бы все выдумал! Не грубо, конечно, — это был бы художественный вымысел, возведенный до уровня искусства! И он был бы правдой… в своем роде. Помнишь, как у Браунинга:
…Таким, как я, один остался способПоведать правду. Звать его — Искусство…[4]
Насколько лучше я мог бы послужить Фрэнсису, если бы обладал свободой вымысла.
— О Симон, я и так знаю, что в душе ты художник…
— Да, я художник, но я прикован к биографии, а она должна сохранять хоть какое-то подобие фактов.
— Это зависит от твоих моральных норм.
— И от того, как я вижу свою ответственность перед обществом. Но как же совесть художника? Про нее обычно забывают. Я хочу написать по-настоящему хорошую книгу. Не только правдивую, но и такую, которую будет приятно читать. У каждого человека доминирует определенный тип совести, и вот во мне совесть художника отпихивает в сторону все остальные нормы. Ты знаешь, что я думаю, по-честному?
— Нет, но ты явно хочешь мне признаться.
— Я думаю, что у Фрэнсиса наверняка был даймон. Очень уж сильно на него влиял Меркурий-Гермес. Ты знаешь, что такое даймон?
— Да, но ты все равно расскажи.
— Конечно. Я все время забываю, сколько ты всего знаешь. Правда, ты вышла замуж за богача, и теперь как-то не верится, что ты можешь знать что-нибудь по-настоящему интересное. Но ты же дочь своей матери, восхитительной старой жуликоватой сивиллы! Ты, конечно, знаешь, кого Гесиод называл даймонами: духов золотого века, наставников для простых смертных. Даймоны — не скучное проявление моральных норм, как ангелы-хранители, которым подавай добродетель в духе воскресной школы. Нет, даймоны — олицетворение совести художника, они подпитывают его энергией, когда надо, и шепчут на ухо подсказки, если работа застопорилась. Даймоны идут рука об руку не с добродетелью в ее христианском понимании, но с судьбой. Это — джокер в колоде. Высший козырь, кроющий все остальные!
— Это можно назвать интуицией.
— В жопу интуицию! Она — серый и унылый психологический термин. Концепция даймона мне нравится гораздо больше. Ты не знаешь имен каких-нибудь подходящих даймонов?
— Я только одно знаю. Оно попалось мне на античной гемме. Маймас. Кажется, я тоже слегка опьянела. Вот если бы тебе удалось поговорить с Цадкиилом Малым и с… ладно, будем звать его Маймасом… ты бы узнал про Фрэнсиса абсолютно все.
— Еще бы, клянусь Богом! Тогда у меня было бы все, что нужно. Я бы знал, что заложено в костях старика Фрэнсиса. Ибо что в костях заложено, то из мяса не выбьешь, и мы должны всегда об этом помнить. Ох, мне и правда пора идти.
Даркур опрокинул в рот все, что оставалось на дне стакана, очень символически обозначил поцелуй на лице Марии — где-то возле носа — и, шатаясь, побрел к двери.
Мария встала — тоже не очень твердо держась на ногах — и взяла его под руку. Не предложить ли отвезти его домой на машине? Нет, гораздо лучше, если он доберется сам — заодно и протрезвеет слегка от прохладного воздуха. Но Мария все же вывела его в коридор пентхауса, где они жили с Артуром, и подтолкнула в направлении лифта.
Двери закрылись, лифт поехал вниз, но Мария еще долго слышала крики Даркура:
— Что заложено в костях! О, что же заложено в костях?
Цадкиил Малый и даймон Маймас, привлеченные звуками собственных имен, слетелись послушать и нашли этот разговор забавным.
— Бедный Даркур, — сказал ангел биографии. — Конечно, ему никогда не вызнать всей правды про Фрэнсиса Корниша.
— Даже мы не знаем всей правды, брат, — ответил даймон Маймас. — Воистину, я уж и забыл многое из того, что знал, когда судьба Фрэнсиса меня полностью занимала.
— Быть может, тебя развлечет, если мы повспоминаем эту историю — насколько мы с тобой ее знаем? — спросил ангел.
— Поистине развлечет. Ты весьма заботлив, брат. Запись, или пленка, или как это называется — у тебя. Поставь ее, пожалуйста.
— Нет ничего проще! — воскликнул ангел.