Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 17. Лурд
Она обратила на него внимание сестры Гиацинты.
— Сестра, этому больному, кажется, дурно.
— Где, милое мое дитя?
— Вон там, у него запрокинулась голова.
Поднялось волнение, паломники вскочили, им хотелось посмотреть на больного. Г-жа де Жонкьер крикнула сестре миссионера, Марте, чтобы та похлопала больного по рукам.
— Расспросите его, узнайте, чем он болен.
Марта тряхнула его, стала задавать вопросы. Человек ничего не отвечал, только хрипел, не открывая глаз.
Раздался чей-то испуганный голос:
— Мне думается, он кончается.
Страх все возрастал; по вагону пошли разговоры, посыпались советы. Никто не знал больного. Он, очевидно, ехал не от попечительства, так как на шее у него не было билета того же цвета, что и поезд. Кто-то рассказал, что видел, как он прибыл за три минуты до отхода поезда, у него был усталый, измученный вид, if он еле дотащился до угла, где теперь умирал. Он едва дышал. Тут кто-то заметил билет, засунутый за ленту старого цилиндра, висевшего рядом.
— Слышите, он вздохнул! — воскликнула сестра Гиацинта. — Спросите, как его зовут.
Но в ответ на новый вопрос Марты больной только еле слышно простонал:
— Ох, как мне плохо!
Больше ничего нельзя было от него добиться. На все вопросы — кто он, откуда, чем болен, как ему помочь — он отвечал непрерывным стоном:
— Ох, мне плохо!.. Так плохо!
Сестра Гиацинта страшно волновалась. Хоть бы ехать с ним в одном купе!.. Она решила обязательно к нему перейти. Но до Пуатье не было остановок. На больного было страшно смотреть, голова его снова запрокинулась.
— Он кончается, он кончается, — повторил тот же голос.
Боже мой! Что делать? Сестра знала, что в поезде едет с освященным елеем отец Массиас из общины Успения, готовый напутствовать умирающих: каждый год в дороге кто-нибудь умирал. Но она не решалась воспользоваться тормозом и остановить поезд. Был и вагон-буфет, который обслуживала сестра Сен-Франсуа; там находился врач с аптечкой. Если больной доедет живым до Пуатье, где предполагалась получасовая остановка, ему будет оказана всяческая помощь. Ужасно, если он умрет до прибытия в Пуатье. Но мало-помалу все успокоились, больной начал дышать ровнее и, казалось, уснул.
— Умереть, не доехав до места, — прошептала, вздрагивая, Мария, — умереть у земли обетованной…
Отец пытался ее ободрить.
— Но ведь я тоже так страдаю, так страдаю! — воскликнула девушка.
— Доверьтесь святой деве, — сказал Пьер, — она хранит вас.
Мария больше не могла сидеть, пришлось снова уложить ее в тесный гроб. Отец и священник делали это чрезвычайно осторожно, так как малейший толчок вызывал у нее стон. Она лежала точно мертвая, едва дыша, лицо ее, обрамленное пышными белокурыми волосами, выражало страдание. А поезд уже четыре часа все мчался и мчался вперед. Вагон неистово качало оттого, что он был в хвосте поезда, сцепление скрипело, колеса неимоверно стучали. Окна приходилось держать полуоткрытыми, и в них влетала едкая, обжигающая пыль, жара становилась нестерпимой, было душно, как перед грозой; рыжеватое небо постепенно заволокло тяжелыми, неподвижными тучами. Тесные, зловонные купе, эти ящики на колесах, где люди ели, пили и удовлетворяли свои естественные надобности среди одуряющих стонов, молитв, песнопений, превратились в настоящее пекло.
Не одна Мария чувствовала себя хуже, чем обычно; другие также измучились в пути. Маленькая Роза неподвижно лежала на коленях у безутешной матери, смотревшей на нее большими, полными слез глазами, и была так бледна, что г-жа Маз дважды наклонялась и щупала ее руки, опасаясь, что они уже похолодели. Г-жа Сабатье каждую минуту перекладывала с места на место ноги своего мужа — они так отекали, что он не в состоянии был держать их в одном положении. Брат Изидор, по-прежнему не приходивший в сознание, стал кричать; его сестра, не зная, чем ему помочь, приподняла его и прижала к себе. Гривотта как будто заснула, но всю ее сотрясала упорная икота, а изо рта текла струйка крови. Г-жу Ветю снова вырвало зловонной черной жидкостью. Элиза Руке перестала закрывать страшную зияющую рану на лице. А человек в дальнем углу продолжал хрипеть; дыхание его было прерывистым, казалось, он с минуты на минуту скончается. Г-жа де Жонкьер и сестра Гиацинта разрывались на части, но не в состоянии были облегчить столько страданий. Поистине адом был этот мчавшийся вагон, где скопилось столько горя и мук; от быстрого движения качался багаж, развешанное на крюках ветхое тряпье, старые корзинки, перевязанные веревками; а в крайнем купе десять паломниц, и по жилые и молодые, жалкие и безобразные, без устали пели плаксивыми, пронзительными и фальшивыми голосами.
Пьер подумал об остальных вагонах этого белого поезда, перевозившего, главным образом, тяжелобольных: и в них были те же страдания, в поезде ехало триста больных и пятьсот паломников. Потом он вспомнил о других поездах, выехавших в то утро из Парижа, — сером и голубом, предшествовавших белому, а также зеленом, желтом, розовом, оранжевом, следовавших за ним. По всей линии от разных станций каждый час отходили поезда. Пьер думал и о тех поездах, которые вышли в тот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марселя, Каркассонна. Всю Францию по всем направлениям бороздили подобные поезда; они мчались к святому Гроту, чтобы повергнуть к стопам святой девы тридцать тысяч больных и паломников. И в другие дни поток людей устремлялся туда, всякую неделю в Лурде появлялись паломники; не только Франция, вся Европа, весь мир пускался в путь, и в годы особенного религиозного подъема там бывало от трехсот до пятисот тысяч человек.
Пьеру казалось, что он слышит стук колес этих поездов, прибывающих отовсюду, стекающихся к одной точке, к Гроту, где пылают свели. Их грохот сливался с болезненными воплями, с песнопениями, которые уносились вдаль. То были больницы на колесах, увозившие безнадежно больных, исстрадавшихся людей, жаждущих выздоровления, обуреваемых неистовой надеждой получить хоть какое-то облегчение, оборвать яростные приступы, уйти от угрозы смерти, страшной, скоропостижной смерти среди суетливой толпы. Они мчались и мчались, унося всю скорбь земной юдоли, стремясь приблизиться к чудесной иллюзии, утешающей скорбящих и приносящей исцеление больным.
Огромная жалость переполнила сердце Пьера, его охватило благоговейное чувство милосердия при виде стольких слез, при виде всех этих страданий, снедающих слабого, обездоленного человека. Он испытывал смертельную тоску, а в сердце его горел неугасимый огонь братской любви ко всем этим несчастным созданиям.
В половине одиннадцатого, когда отъехали от станции Сен-Пьер-де-Кор, сестра Гиацинта подала знак, и паломники начали третий круг молитв — пять славословий: воскресению Христову, вознесению, сошествию святого духа, успению пресвятой богородицы, венчанию пресвятой богородицы. Потом запели гимн Бернадетты, бесконечную жалобу, состоявшую из шестидесяти строф с припевом «Ave Maria!»; убаюканные напевным ритмом, который медленно ими овладевал, несчастные впадали в восторженное полусонное состояние, блаженно ожидая чуда.
IIЗа окнами расстилались зеленые просторы Пуату; аббат Пьер Фроман все глядел на убегающие деревья и наконец перестал их различать. Появилась и исчезла колокольня, — паломники перекрестились. В Пуатье должны были прибыть только в двенадцать тридцать пять, а пока поезд все мчался и мчался, и люди изнемогали в духоте грозового дня. Молодой священник глубоко задумался; песнопение убаюкивало его, как равномерный рокот прибоя.
Пьер забыл настоящее, он весь был во власти воскресшего прошлого. Он стал вспоминать то, что было давно, давно. Ему представился дом в Нейи, где он родился и жил по сей день, мирное жилище, располагавшее к труду, прекрасный тенистый сад, отделенный от соседнего, точно такого же, сада живой изгородью, обнесенной решеткой. Пьеру вспомнился летний день; вокруг стола, под развесистым каштаном сидели за завтраком отец, мать и старший брат; ему самому было в то время года три-четыре. Смутно припоминался отец, Мишель Фроман, знаменитый химик, член Института, почти не выходивший из своей лаборатории, которую он сам построил в этом пустынном квартале. Яснее представлялся Пьеру брат Гийом, которому тогда было четырнадцать лет — в тот день его отпустили из лицея и он находился дома, — а отчетливее всего видел он мать, такую кроткую и тихую; живые глаза ее светились добротой. Позднее Пьер узнал, сколько горя перенесла эта богобоязненная, верующая женщина, решившаяся из уважения и благодарности выйти замуж за человека неверующего, старше ее на пятнадцать лет, который когда-то оказал большие услуги ее семье. Пьер, поздний плод этого брака, появился на свет, когда отцу шел уже пятидесятый год; он только помнил, что его мать была почтительна и во всем покорна воле отца, которого страстно полюбила; ее терзало сознание, что он обрек себя на погибель. И вдруг другое воспоминание нахлынуло на Пьера, страшное воспоминание о том дне, когда от несчастного случая — взрыва реторты в лаборатории — погиб его отец. Пьеру было тогда пять лет, он припоминал малейшие подробности катастрофы, крик матери, когда она нашла изуродованный труп мужа среди обломков, затем ее ужас, рыдания и молитвы: она была уверена, что бог сразил нечестивца и навеки осудил его. Не решаясь сжечь его бумаги и книги, мать заперла кабинет, куда никто больше не входил. С тех пор, преследуемая видениями ада, она носилась с мыслью оставить при себе младшего сына и воспитать его в строго религиозном духе: он должен был искупить неверие отца и вымолить ему прощение. Старший, Гийом, уже ушел из-под ее влияния, он вырос в коллеже, поддался веяниям века, а этот, маленький, не уйдет из дому, наставником его будет священник; она втайне мечтала и страстно надеялась увидеть сына священником, который служил свою первую обедню, принося облегчение душам, жаждущим вечности.