Анатоль Франс - На белом камне
Между тем вид города, возобновляющего свой ежедневный труд, заставил Галлиона подумать о том первом Коринфе, красавце Ионии, богатом и веселом до дня, когда он увидал, как солдаты Муммия истребляют его граждан, как его женщин, благородных дщерей Сизифа, продают с молотка, жгут его дворцы и храмы, валят его стены, а богатства громоздят на консульские либурны.
— Менее ста лет назад, — сказал он, — последствия работы Муммия сохранялись еще полностью. Берег, который ты видишь, о, брат мой, был пустыннее Ливийских песков. Божественный Юлий восстановил город, разрушенный нашими войсками, и заселил его вольноотпущенниками. На отмели, где славные баккхиады красовались в своей гордой лени, расположились бедные и грубые латиняне, и Корниф начал возрождаться. Он быстро разросся и сумел извлечь выгоду из своего положения. Он обложил данью все суда, приходящие с Востока и Запада и останавливающиеся в Лехейской или Кенхрейской гавани. Его население и богатства не перестают увеличиваться по милости римского мира.
— Каких только благодеяний не излила империя на мир. Благодаря ей города и села наслаждаются глубоким покоем. Моря очищены от пиратов, а дороги — от разбойников. От туманного океана до Пермулийского залива, от Гадеса и до Ефрата торговля товарами протекает в ничем не омрачаемой безопасности. Закон защищает жизнь и благосостояние каждого. Права каждого охранены от посягательств. Отныне свобода знает только те пределы, которые служат чертой ее же обороны, и ограничена только для собственной безопасности. Справедливость и разум правят вселенной.
Анней Мела не искал почестей, подобно двум своим братьям. Те, кто его любил, а таких было много, так как он обладал неизменно приветливым обращением и крайним благодушием, относили его удаление от дел к умеренности характера, увлеченного спокойной безвестностью, и избегавшего других забот, кроме изучения философии. Но более холодным наблюдателям казалось, что он, по-своему, честолюбив я стремится, подобно Меценату, оставаясь простым римским всадником, достичь консульской власти. Наконец некоторые недоброжелательные умы различали в нем свойственную Сенекам алчность к тем самым богатствам, которые он притворно презирал, и они объясняли этим долгое и безвестное проживание Мелы в Бетике, совершенно поглощенного управлением своих обширных владений, а также то, что, вызванный впоследствии своим братом философом в Рим, он принял на себя заведывание государственной казной, вместо того, чтобы домогаться высших судебных или военных должностей. Судить о характере его по разговорам было нелегко, потому что он применял язык стоиков, одинаково пригодный, как для сокрытия человеческих слабостей, так и для обнаружения величия души.
В те времена говорить добродетельные речи считалось хорошим тоном. Несомненно, что Мела, по крайней мере, мыслил возвышенно.
Он ответил брату, что, не будучи, подобно ему, посвящен в общественные дела, он привык восхищаться могуществом и мудростью римлян.
— Свойства эти, — сказал он, — проникают до самой глубины нашей Испании. Но лучше всего я почувствовал благодетельное величие империи в одном диком ущелии Фессалийских гор. Я отбыл из Ипатии, города, славного своими сырами и колдуньями, и уже 4 часа, как я ехал по горе, не встречая лица человеческого. Измученный усталостью и жарой, я привязал моего коня к дереву, несколько удаленному от дороги, и разлегся под кустом ежевики.
Так отдыхал я в продолжении нескольких мгновений, когда увидал худого старика, нагруженного вязанкой Хвороста и согбенного тяжестью ноши. Выбившись из сил, он покачнулся и, готовый упасть, воскликнул: «Цезарь!» Услыхав, как это восклицание сорвалось с губ бедного дровосека среди скалистой пустыни, сердце мое наполнилось глубоким уважением к Риму-покровителю, который в самых отдаленных странах внушает самым диким душам представление царственного могущества. Но к моему восхищению, брат мой, примешались печаль и тревога, когда я подумал о том, какому ущербу и какому поношению грозят подвергнуться и наследство Августа и судьба Рима из-за людского безумия и пороков этого века.
— Мне случалось близко видеть, брат мой, — ответил ему Галлион, — те преступления и пороки, которые тебя огорчают. Заседая в сенате, я бледнел под взглядом жертв Кая. Я молчал, не отчаиваясь в том, что доживу до лучших дней. Я полагаю, что добрые граждане должны служить республике и при дурных правителях, вместо того, чтобы уходить от своих обязанностей путем бесполезной смерти.
Пока Галлион говорил эти слова, два еще молодых человека в тогах приблизились к нему. Один из них был Луций Кассий, из старинного и заслуженного, хотя и плебейского рода, римский уроженец, другой — Марк Лоллий, сын и внук консулов и, во всяком случае, из семьи всадников, выходцев города Террацины. Оба они посещали афинские школы и приобрели в них такие познания в области законов природы, которым римляне, не бывшие в Греции, оставались совершенно чужды. В то время они обучались в Коринфе управлению общественными делами, и проконсул держал их около себя, как украшение своего суда.
Немного позади их, одетый в короткий плащ философа, с лысым лбом и с бородою, какую носил Сократ, медленно шел грек Аполлодор и рассуждал сам с собой, подняв руку и шевеля пальцами.
Галлион оказал всем троим благосклонный прием.
— Уже побледнели розы утра, — сказал он, — и солнце начало метать свои палящие стрелы. Придите друзья! Эта тень прольет на вас прохладу.
И он повел их вдоль ручья, журчанье которого навевало спокойные мысли, до круглой куртины из молодых зеленеющих деревьев, где находился алебастровый бассейн, полный прозрачной воды, по которой скользило перо горлицы, только что искупавшейся в ней и сейчас жалобно ворковавшей в листве. Они уселись на мраморной скамье, которая тянулась полукругом и поддерживалась гриффонами. Лавры и мирты соединяли над ней свои тени. Вдоль всей окружности куртины стояли статуи. Раненая амазонка томно обвивала голову движением согнутой руки. На ее красивом лице страдание казалось прекрасным. Косматый сатир играл с козой. Окончив купание, Венера отирала свои влажные члены, по которым, казалось, пробегал трепет наслаждения. Около нее молодой фавн, улыбаясь, подносил к своим губам флейту. Его лоб был полузакрыт ветвями, но сквозь листву блестел его лоснящийся живот.
— Кажется, что этот фавн дышит, — сказал Марк Лоллий, — как будто легкое дыхание поднимает его грудь.
— Это правда, Марк, так и ждешь, что он извлечет из своей флейты, сельские напевы, — сказал Галлион. — Раб грек изваял его в мраморе со старинного образца. Грека в давние времена были большими мастерами таких безделушек. Многие из их работ в этом стиле справедливо прославились. Нельзя отрицать: они умели придавать богам величественный образ и выражать в мраморе или в бронзе царственность властителей мира. Кто не восхищается олимпийским Юпитером Фидия? А вместе с тем кто пожелал бы стать Фидием?
— Конечно, никакой римлянин не хотел бы стать Фидием! — вскричал Лоллий, расточивший несметное наследство своих отцов на перевозку из Греции и Азии произведений Фидия и Мирона, которыми он украшал свою виллу в Позилиппо.
Люций Кассий разделял его мнение. Он настойчиво утверждал, что руки свободного человека были созданы не для того, чтобы править резцом скульптора или кистью художника, и что ни один римский гражданин не сможет унизиться до плавки бронзы, ваяния мрамора и рисования фигур на стене.
Он восхищался старинным нравом и пользовался всяким случаем, чтобы восхвалить доблесть предков.
— Курин и Фибриции, — сказал он, — сами возделывали салат и спали под соломенной кровлей. Они не знали других статуй, кроме вытесанного из сердцевины букса Приапа, который торчал среди сада могучим колом, угрожая ворам смешной и ужасной казнью.
Мела, много читавший римские летописи, привел в возражение пример одного старого патриция.
— Во времена республики, — сказал он, — славный Кай Фабий, происходивший из семьи потомков Геркулеса и Эвандра, своими руками расписал стены храма живописью, настолько всеми ценимой, что потеря ее при недавнем пожаре храма была признана общественным бедствием. Говорят, что он не снимал тоги, когда расписывал свои фигуры, утверждая этим, что пятка краски не унижают достоинства римского гражданина. Он получил прозвище живописца, и потомки его почитали за честь носить это прозвище.
Люций Кассий возразил на это:
— Изображая Победы на стенах храма, Кай Фабий имел в виду эти победы, а не живопись. В то время в Риме не было живописцев. Желая чтобы великие деяния предков были непрестанно перед глазами римлян, он подал пример ремесленникам. Но все-таки, первосвященник или эдил, кладущий первый камень зданию, не становятся от этого каменщиками или архитекторами. Кай Фабий положил начало живописи Рима, не давая этим повода зачислить себя; в число рабочих, которые зарабатывают себе пропитание, разрисовывая стены.