Шарль Нодье - Нодье Ш. Читайте старые книги. Кн.1
Был и другой лейтмотив в обращении Нодье к старине; это его рыцарское заступничество за ”безвестных и забытых авторов” (исследователь творчества Нодье Жан Лара считал судьбу таких авторов главной темой ”Вопросов литературной законности”)[15]. Для библиомана все старые книги хороши просто потому, что они старые; однако защищать любое прошлое только за то, что оно прошлое, — позиция слишком прямолинейная и узколобая, и Нодье, хотя ему и не всегда удавалось избежать крайностей, в лучших своих произведениях мыслил более широко. Когда он с усмешкой пишет, что с ”истинными” библиофилами лучше не говорить о содержании редкой книги, — они этого не поймут, поскольку им важнее позолота на переплете и ширина полей, — то он как раз и отмежевывается от такого ”формального” подхода к старинным книгам. Он взял от библиофильства его вкус к редкостям прошлых веков и, прибавив к нему свое литературно-критическое чутье и знание истории литературы, ринулся в бой за пересмотр несправедливо запятнанных репутаций.
Дважды он одержал в этой борьбе нешуточные победы. Имена ”возрожденных” им авторов говорят сами за себя: Рабле, Сирано де Бержерак. Рабле во многом обязан той популярностью, которую он приобрел среди французских писателей первой половины XIX века, знаменитому «Предисловию к „Кромвелю”» Виктора Гюго, где автор ”Гаргантюа и Пантагрюэля” причислен к величайшим гениям человечества и назван ”буффонным Гомером”. Между тем, как отметил Гюго в рукописи, выражение это принадлежит Нодье. Именно несколько статей о Рабле, которые Нодье опубликовал в 1822–1823 годах, заставили многих современников по-новому взглянуть на этого писателя, ”самого универсального и глубокого из писателей нового времени, если не считать Эразма и Вольтера, которые, впрочем, не были ни так глубоки, ни так универсальны, как он”[16]. В сознании современников имена Рабле и Нодье были связаны так тесно, что Проспер Мериме в своей речи при вступлении в Академию (1845), посвященной памяти Нодье, чье место ему предстояло занять, утверждал, будто Нодье, желая лучше усвоить стиль великого романа Рабле, трижды собственноручно переписал его слово в слово.
Столь же страстно защищал и пропагандировал Нодье творчество Сирано де Бержерака. Его статья о Сирано, опубликованная в 1831 году и при жизни автора дважды переиздававшаяся, первой привлекла внимание широкой публики к сочинениям и личности этого самобытного писателя XVII века; и Теофиль Готье, автор пространного этюда о Сирано в сборнике ”Гротески” (1844), и Ростан, автор знаменитой ”героической комедии”, обязаны Нодье если не конкретными деталями своих произведений, то самим интересом к Сирано как писателю, достойному серьезного и уважительного прочтения.
Тема непризнанного гения — одна из любимых тем Нодье. О непризнанных гениях много и охотно писали романтики, однако они, как правило, выводили в своих произведениях вымышленных героев-творцов, которых сталкивали с неспособной оценить их дар филистерской толпой. Нодье же переводит тему в исторический план; его любимые ”герои” сталкиваются в неравном бою не с толпой, а с историей, которая неумолимо вычеркивает их имена из памяти потомков. Нодье же хочет эти имена восстановить и, таким образом, самолично вступает в борьбу с историей, отвоевывает у нее незаслуженно забытых авторов. У этой борьбы были и сугубо личные причины: Нодье (отчасти из кокетства, но отчасти и вполне искренне) считал себя писателем несбывшимся, не состоявшимся до конца. Статья о Сирано де Бержераке начинается с язвительного и горького признания: ”Увы! говорил я однажды сам себе, печально размышляя о том, что останется от всех трудов моей жизни, так вот к чему приводит то, что именуют творческим путем писателя! Вечное забвение после смерти, а иногда и до нее! Стоило труда писать! А ведь я был изгнанником, подобно Данте, узником, подобно Тассу, и влюблялся куда более страстно, чем Петрарка. Скоро я ослепну, как божественный Гомер и божественный Мильтон. Я хромаю меньше, чем Байрон, но зато стрелял гораздо лучше него. В естественной истории я разбираюсь не хуже Гете, а в старых книгах — не хуже Вальтера Скотта и каждый день выпиваю на одну чашку кофе больше, чем Вольтер. Все это — бесспорные факты, о которых потомки не услышат ни ползвука, если, конечно, у нас будут потомки. В таком случае, решил я, поразмышляв еще четверть часа, мне, очевидно, чего-то не хватало. Мне не хватало двух вещей! — воскликнул я через полчаса. Во-первых, таланта, приносящего славу, во-вторых, необъяснимого благоволения случая, который эту славу дарит”[17].
Несправедливость случая и жестокость истории тревожили воображение Нодье — и он делал все, что было в его силах, чтобы авторы, достойные посмертной славы, обретали с его помощью новую литературную жизнь.
Наконец, в защите старины, которой посвящены едва ли не все библиофильские сочинения Нодье, довольно силен и элемент эпатажа. Когда Нодье хотел, он бывал глубоко современен и историчен — приведем в пример хотя бы его теорию мелодрамы: он обратил внимание на этот излюбленный жанр бульварных театров и вместо того, чтобы облить его высоколобым презрением, увидел в нем мощное, но плохо используемое средство благотворного воздействия на народное сознание. Нодье рассуждал так: во время Революции на улицах и площадях происходило столько потрясающих душу сцен, что никакая трагедия не могла с ними соперничать, — так родилась мелодрама, ”бурная, как бунт, таинственная, как заговор”; народ любит ее и вместо того, чтобы корить его за непонимание Аристотелевых правил, следует обучать его с помощью мелодрамы уважению к добру и красоте.
Однако подчас тот же Нодье словно забывал о том, что всякая эпоха достойна серьезного, уважительного рассмотрения. Ему очень не нравилось то время, в которое ему довелось жить, не нравился буржуазный уклад жизни и образ мысли. Говоря современным языком, Нодье был противником технократии — не самого технического прогресса, но того забвения духовных ценностей, которым он чреват. И вот с этой новой, буржуазной культурой Нодье решительно не желал примириться — он отказался признать за ней хоть какие-нибудь достоинства и принялся настойчиво убеждать своих читателей, что абсолютно все уже открыто, придумано и изобретено в далеком прошлом, что современность не способна ни на какое творчество и совершенно бесплодна. Такой полный и демонстративный отказ от современности иначе как эпатажем и не назовешь.
Характерны интонации, в которых Нодье ведет разговор с читателем. Он охотно надевает маску ”доброго старого дедушки”, который с высоты своей стариковской опытности поучает молодых несмышленышей (эта интонация особенно отчетлива в статье ”Юным девушкам”). Ею, между прочим, можно объяснить и многочисленные повторы в статьях: думается, Нодье не потому в третий или четвертый раз повторяет одну и ту же мысль (о праве украшать книгу богатым переплетом, о несовершенстве полиграфического исполнения современных книг и т. д.), что не может придумать ничего иного; нет, он твердит одно и то же, как человек, разуверившийся в том, что его поймут сразу, и надеющийся, что, может, хоть с третьего раза упрямое юное племя соизволит внять его советам. Его тон в этих случаях — это брюзжание старика, которого раздражает легкомысленная молодежь, но старческое это брюзжание то и дело оборачивается мудростью человека опытного и наделенного обширными познаниями.
Но нередко Нодье изъясняется по-другому — язвительно и одновременно уклончиво. Его любимый оборот — цепь оговорок, что-нибудь вроде: ”Я советую моим будущим читателям, если, конечно, в будущем у этой книги найдутся читатели, что сомнительно…” Он обожает умалять свои заслуги, подчеркивать незначительность затрагиваемых им тем, отмежевываться от борьбы литературных партий (себя он не желает причислять ни к классикам, ни к романтикам, дабы сохранить свободу суждений и о тех, и о других). Доля нарочитости есть и в той скрупулезности, с которой Нодье присматривается к микроскопическим деталям того или иного библиографического описания. Французский знаток древностей начала XVIII века Жак Лелон (Нодье упоминает его в статье ”О масонстве и тематических библиотеках”) сказал однажды своему другу философу Мальбраншу в ответ на упреки в излишней дотошности: ”Истина так любезна моему сердцу, что я не хочу пренебрегать ничем, что помогает приблизиться к ней, пусть даже речь идет о совершеннейших мелочах”. Конечно, когда Нодье обсуждает написание фамилии забытого поэта-аптекаря из города Пуатье (рецензии на ”Учебник книгопродавца и любителя книг” Брюне), им движет любовь к истине — но не только. Дотошность эта — своеобразный вызов публике. Библиограф-профессионал ограничился бы простой констатацией: на конце фамилии поэта-аптекаря следует писать t, а не s. Нодье же не просто уточняет орфографию, но лишний раз подчеркивает свое расхождение с эпохой; он словно говорит современникам-буржуа: вы зарабатываете деньги, вам нет дела ни до поэта Констана, ни до написания его фамилии — а я назло вам буду размышлять об этом, каким бы бессмысленным ни казалось вам мое занятие.