Генрих Клейст - Обручение на Сан-Доминго
– О нет! Конелли после недавнего переворота сделался богатым человеком; его отцу досталась вся плантация, прежде принадлежавшая его хозяину-плантатору.
– Почему же ты ему отказала? – спросил гость. Он ласково пригладил волосы, сбившиеся ей на лоб, и спросил: – Может быть, он тебе не нравился?
Девушка, слегка встряхнув головой, засмеялась и вместо ответа на вопрос гостя, который тот шутливо шепнул ей на ухо: уж не решено ли у нее, что только белый должен завоевать ее расположение, – она, после краткого мечтательного раздумья, вспыхнув сквозь загар очаровательным румянцем, вдруг прижалась к его груди. Гость, тронутый ее прелестью и лаской, назвал ее своей милой девушкой и, словно по мановению божества освободившись от всякой тревоги, заключил ее в свои объятия. Ему и в голову не приходило, что все эти движения, которые он в ней заметил, могли быть выражением хладнокровного, отвратительного вероломства. Мысли, тревожившие его, отлетели, как стая зловещих птиц; он порицал себя, что хотя бы на мгновение мог мысленно так оклеветать ее сердце, и в то время, как он баюкал ее на своих коленях, впивая сладостное дыхание, исходившее из ее уст, он, как бы в знак примирения и прощения, запечатлел поцелуй на ее челе.
Тем временем, внезапно прислушавшись, словно чьи-то шаги приближались по коридору к двери, девушка приподнялась; задумчиво и как бы погруженная в мечты, она поправила сбившийся на груди платок и, лишь убедившись в своей ошибке, снова обратилась с ясной улыбкой к гостю и напомнила ему, что вода, если он не поспешит ею воспользоваться, скоро простынет.
– Ну! – сказала она смущенно, так как гость молчал и задумчиво на нее глядел. – Отчего вы так пристально на меня смотрите?
Поправляя свой лиф, она старалась скрыть смущение, напавшее на нее, и со смехом воскликнула:
– Какой вы чудак! Что вас так поразило в моей наружности?
Гость провел рукой по лбу и, подавив вздох и спустив девушку с колен, сказал:
– Странное сходство между тобою и одной моей подругой!
Тони, заметившая, что его веселость развеялась, ласково и участливо взяла его за руку и спросила: «Кто она?» – на что после краткого раздумья тот отвечал:
– Звали ее Марианной Конгрев, родом она была из Страсбурга. Я познакомился с нею незадолго до революции в этом городе, где ее отец имел торговлю, и мне посчастливилось получить ее согласие, а также и предварительное одобрение ее матери. Ах, это было самое верное сердце во всем мире! И когда я гляжу на тебя, ужасные и трогательные обстоятельства, при которых я ее утратил, так живо воскресают в моей памяти, что я от грусти не могу удержать слез.
– Как? – спросила Тони, прижавшись к нему с сердечной и искренней лаской. – Разве ее больше нет в живых?
– Она умерла, – отвечал он, – и лишь после ее смерти я узнал всю полноту ее доброты и нравственного совершенства. Бог знает, как это случилось, – продолжал он, горестно склонив голову на ее плечо, – что я в своем легкомыслии как-то вечером позволил себе в одном публичном месте высказать суждение о только что учрежденном в городе грозном революционном трибунале. На меня донесли, меня стали разыскивать; более того, не найдя меня, так как мне удалось скрыться в пригороде, орава моих разъяренных преследователей, которым во что бы то ни стало надо было иметь жертву, бросилась в дом моей невесты, и, озлобленные ее вполне правдивым ответом, что она не знает, где я нахожусь, под предлогом, что она состоит со мною в заговоре, они с неслыханным легкомыслием потащили ее вместо меня на место казни. Едва дошла до меня эта ужасная весть, как я тотчас покинул убежище, в котором укрылся, и, прорвавшись сквозь толпу, поспешил к месту казни; прибыв туда, я воскликнул: «Я здесь, бесчеловечные люди, я здесь!» Однако она, уже стоя на эшафоте, близ гильотины, на вопрос некоторых судей, к несчастью, меня не знавших, отвечала, отводя от меня взгляд, который навеки запечатлелся в моем сердце: «Этого человека я не знаю!» После чего, под треск барабанов и шум, поднятый кровожадной толпой, нож гильотины упал, и голова ее отделилась от туловища. Как я спасся – не знаю. Через четверть часа я оказался в доме одного друга, где один обморок у меня сменялся другим, и, наполовину лишившись рассудка, к вечеру я был посажен на телегу и перевезен на другой берег Рейна. – При этих словах, выпустив девушку, гость подошел к окну, и, когда она увидала, что он в чрезвычайном волнении прижал платок к лицу, ею овладело непосредственное человеческое чувство, вызванное самыми различными причинами; она последовала за ним, с внезапным порывом бросилась ему на шею и смешала свои слезы с его слезами.
Что произошло дальше, нам нет надобности сообщать читателям, ибо каждый, кто дойдет до этого места, сам легко догадается. Гость, когда опять пришел в себя, не мог отдать себе отчета в том, куда его приведет совершенное им; между тем одно было ясно для него: что он спасен и что в доме, в котором он находится, со стороны девушки ему нечего опасаться. Он пытался, при виде того, как она, ломая руки, горько плакала, лежа на кровати, сделать все возможное, чтобы ее утешить. Он снял с груди золотой крестик, подарок верной Марианны, его покойной невесты, и, склонившись над девушкой с бесконечными ласками, надел его ей на шею, назвав его своим обручальным даром. А так как она все обливалась слезами и не слушала его слов, то он присел на край постели и, взяв ее за руку, то гладя, то целуя ее, сказал, что на следующее же утро попросит у матери ее руки. Он описал ей свое небольшое, но совершенно независимое поместье на берегах реки Ааре, дом, удобный и достаточно поместительный, чтобы в нем могли поселиться они двое и ее мать, если ее преклонные годы не помешают ей предпринять столь длинное путешествие; есть у него и поля, и сады, и луга, и виноградники, а престарелый и почтенный отец его примет ее с любовью и признательностью, ибо она спасла его сына. Когда же она продолжала орошать подушки обильными слезами, он заключил ее в свои объятия и, сам тронутый до слез, спросил, какое зло он причинил ей и может ли она его простить. Он клялся ей, что любовь никогда не угаснет в его сердце и что только в чаду странно спутавшихся ощущений смешанные чувства желания и боязни, которые она ему внушала, соблазнили его на такой поступок. Наконец он напомнил ей, что на небе уже взошли утренние звезды и что если она еще дольше останется в постели, то придет мать и застанет ее там; он убеждал ее, ради ее здоровья, встать и отдохнуть несколько часов на собственной кровати; он спрашивал, напуганный ее ужасным состоянием, не взять ли ее на руки и не отнести ли к ней в комнату; но так как она на все его речи продолжала молча всхлипывать, а голова ее, судорожно стиснутая руками, все еще покоилась на измятых подушках, то он был вынужден, когда в окнах уже брезжило утро, без дальнейших разговоров поднять ее; пока он нес ее вверх по лестнице в ее комнату, тело ее, как бездыханное, свешивалось с его плеч; опустив ее на кровать, он повторил, осыпая ее ласками, все, что говорил ей раньше, назвал ее еще раз своей милой невестой, крепко поцеловал в щеки и поспешил обратно в свою комнату.
Как только настал день, старая Бабекан поднялась в комнату дочери и, присев к ней на кровать, сообщила свой план относительно их гостя и его спутников. Она полагала, что, так как негр Конго Гоанго должен вернуться не ранее чем через два Дня, крайне важно задержать на это время гостя в их доме, не допуская в усадьбу всей семьи его родственников, присутствие которых при их многочисленности может стать опасным. С этой целью она задумала уверить гостя, что, по только что полученным сведениям, в эти места предполагает прибыть генерал Дессалин со своим войском и что, ввиду слишком большого риска, возможно будет, согласно его желанию, принять в доме его семейство не раньше как на третий день, когда генерал уже уедет. Тем временем, закончила она, чтобы удержать всю компанию на месте, ее надо будет снабжать продовольствием, а также, чтобы впоследствии захватить их, поддерживать в них надежду, что они найдут убежище в этом доме. Она заметила, что дело это весьма важное, ибо надо полагать, что семейство везет с собою значительное имущество, и потребовала от дочери, чтобы та всеми силами содействовала ей в осуществлении ее замысла. Тони, приподнявшись на постели, причем краска негодования покрыла ее лицо, возразила, что подло и низко нарушать законы гостеприимства по отношению к людям, которых сами они завлекли в дом. Она заявила, что человек гонимый, который отдался под их защиту, должен быть вдвойне в безопасности в их доме, и заверила мать, что, если та не откажется от своего кровавого замысла, о котором только что сообщила, она немедленно пойдет к их гостю и откроет ему, в каком разбойничьем вертепе он рассчитывал найти надежное убежище.
– Тони! – воскликнула мать, подбоченившись и глядя на нее широко раскрытыми глазами.