Эрнст Гофман - Мадемуазель де Скюдери
— Маркиза ничего не хочет знать о похождениях наших влюбленных кавалеров и уклоняется от разговоров о запретных тайных путях. Но вы, сударыня, какого вы мнения об этой стихотворной петиции?
Скюдери почтительно встала, мимолетный румянец, точно пурпур заката, окрасил бледные щеки этой достойной дамы, и она проговорила, слегка наклонившись и опустив глаза:
Un amant qui craint les voleursN'est point digne d'amour[3].
Король, пораженный рыцарственным духом этих слов, которые, при всем своем лаконизме, повергали во прах стихотворение с его бесконечными тирадами, воскликнул, сверкая глазами:
— Вы правы, сударыня, клянусь святым Дионисием! Я не допущу бессмысленных мер, которые, охраняя трусость, будут вместе с виновными губить невинных; а д'Аржансон и Ла-Рени пусть делают свое дело!
* * *Мартиньер в самых ярких красках описала ужасы, волновавшие весь Париж, когда на другое утро стала рассказывать своей госпоже о ночном происшествии и с дрожью, с робостью передала ей таинственный ящичек. И она и Батист, который с бледным лицом стоял в углу и в страхе и трепете мял в руках ночной колпак, почти лишившись дара речи, самым жалостным образом, ради всех святых, умоляли госпожу быть поосторожней, когда она начнет открывать ящичек. Скюдери, взвешивая на руке ящичек с запертой в нем тайной, улыбнулась и сказала:
— Вам обоим чудятся какие-то привидения! Что я не богата, что нет у меня сокровищ, из-за которых стоило бы убивать, это проклятые убийцы знают так же хорошо, как вы да я, — они ведь, вы это сами говорите, все выслеживают в домах. Или им нужна моя жизнь. Но какой может быть смысл в смерти семидесятитрехлетней старухи, которая никогда никого не преследовала, кроме злодеев да мятежников в своих же собственных романах, писала посредственные стихи, не способные возбудить чью-либо зависть, и после которой ничего не останется, кроме нарядов старой девы, ездившей иногда ко двору, да нескольких десятков книг в хороших переплетах с золотым обрезом? И какими бы страшными красками ты, Мартиньер, ни описывала этого незнакомца, приходившего ночью, все-таки я не могу поверить, что у него было что-то недоброе на уме. Итак!
Мартиньер отпрянула шага на три назад, а у Батиста, глухо простонавшего: «Ах!» — чуть было не подкосились ноги, когда госпожа их нажала на ящичке стальную кнопку и крышка, щелкнув, отскочила.
Каково же было изумление Скюдери, когда в ящичке засверкали два украшенных драгоценными камнями золотых браслета и такое же ожерелье. Она вынула эти вещи, и, пока она восхищалась прекрасным ожерельем, Мартиньер любовалась браслетами и восклицала, что даже у гордой Монтеспан нет таких драгоценностей.
— Но что это? Что бы это значило? — вдруг спросила Скюдери. Как раз в ту минуту она заметила на дне ящичка маленькую сложенную записку. Естественно, что в ней она надеялась найти разгадку тайны. Но записка, как только она прочла ее, выпала из дрожащих рук Скюдери. Она подняла к небу умоляющий взор и, чуть не лишившись чувств, упала в кресло. К ней в испуге бросилась Мартиньер, бросился и Батист.
— О! — воскликнула Скюдери, которую душили слезы. — О! какое оскорбление! Какой страшный стыд! И это я должна вынести на старости лет! Неужели я, словно опрометчивая молоденькая девочка, сказала что-то преступное, легкомысленное? О боже! неужели словам, брошенным почти что в шутку, можно придать такой гадкий смысл? Неужели меня, с детских лет никогда не изменявшую долгу и добродетели, смеют обвинять в преступном, адском сообщничестве со злодеями!
Скюдери поднесла к глазам платок, она плакала, она горько рыдала, а Мартиньер и Батист в замешательстве и тревоге не знали, чем бы помочь неутешному горю своей госпожи.
Мартиньер подняла с пола роковую записку. В ней было сказано:
«Un amant qui craint les voleursN'est point digne d'amour.
Ваш острый ум, сударыня, избавил от тяжелых преследований нас, пользующихся правом сильного и отнимающих у людей слабых и трусливых сокровища, которые они расточили бы недостойным образом. В знак нашей благодарности примите благосклонно этот убор. Это — драгоценнейшая из вещей, которые нам в течение долгого времени удалось раздобыть, хотя вам, милостивая государыня, подобало бы украшение лучшее, чем это. Просим вас и впредь не лишать нас вашего расположения и хранить о нас добрую память.
Незримые». * * *— Неужели, — воскликнула Скюдери, когда немного пришла в себя, — неужели до таких пределов может дойти дерзкое бесстыдство, бессовестная насмешка?
Солнце ярко светило сквозь темно-красный шелк занавесей, висевших на окнах, и бриллианты, лежавшие теперь на столе рядом с открытым ящичком, засверкали красноватыми лучами. Взглянув на них, Скюдери в ужасе закрыла руками лицо и велела Мартиньер тотчас же убрать эти страшные драгоценности, на которых алеет кровь убитых. Мартиньер, спрятав ожерелье и браслеты в ящичек, сказала, что лучше всего было бы передать драгоценности министру полиции и сообщить ему о напугавшем их появлении молодого человека и о том, как вручен был ящичек.
Скюдери поднялась с кресла и стала медленно, в молчании расхаживать по комнате, словно раздумывая о том, что ей теперь делать. Потом велела Батисту приготовить портшез, а Мартиньер помочь ей одеться, ибо она тотчас же отправляется к маркизе де Ментенон.
К маркизе она прибыла как раз в такое время, когда, — Скюдери это знала, — с ней можно было поговорить наедине. Ящичек с драгоценностями Скюдери взяла с собой.
Маркиза была очень удивлена, когда увидела Скюдери: та всегда держалась с таким достоинством и, несмотря на свои годы, всегда была любезна, всегда приветлива, а теперь приближалась к ней неверными шагами, бледная и расстроенная. «Да скажите, бога ради, что с вами случилось?» — этими словами Ментенон встретила бедную, испуганную женщину, которая, совсем не владея собой и готовая вот-вот пошатнуться, поспешила опуститься в кресло, подвинутое ей маркизой. Наконец, когда к ней вернулся дар речи, Скюдери рассказала, какую тяжелую, невыносимую обиду она навлекла на себя необдуманной шуткой, которой она ответила на прошение запуганных любовников. Маркиза, узнав все подробности, сказала, что Скюдери принимает слишком близко к сердцу странное происшествие, что злая насмешка проклятых негодяев не может оскорбить чистую и благородную душу, и в заключение пожелала увидеть самый убор.
Скюдери подала ей открытый ящичек, и маркиза, увидев драгоценности, не могла удержаться от громкого крика восхищения. Она вынула ожерелье и браслеты и, подойдя с ними к окну, заставила их играть на солнце, а время от времени подносила к самым глазам эти изящные золотые вещицы, чтобы получше разглядеть, с каким тонким искусством сделаны мельчайшие звенья на сплетенных воедино цепочках.
Маркиза вдруг быстро повернулась к Скюдери и воскликнула:
— А знаете, эти браслеты, это ожерелье мог сделать только Рене Кардильяк, и никто другой!
Рене Кардильяк был в то время лучший в Париже золотых дел мастер, один из самых искусных и вместе с тем странных людей своего времени. Невысокого роста, но крепкого сложения, мускулистый и широкоплечий, Кардильяк, которому было под шестьдесят, сохранял всю силу, всю подвижность юноши. Об этой необыкновенной силе свидетельствовали рыжие волосы, густые и курчавые, и полное лоснящееся лицо. Если бы Кардильяк не был известен во всем Париже как благороднейший и честнейший человек, бескорыстный, прямой, без всяких задних мыслей, всегда готовый помочь, то странный взгляд его запавших зеленых глазок мог бы показаться подозрительным и заставить подумать, будто перед вами — существо злобное и коварное. Как уже сказано, Кардильяк был искуснейший мастер своего дела — и не только в Париже, но, пожалуй, и во всем мире. Глубокий знаток драгоценных камней, он так умел их шлифовать и давал им такую оправу, что украшение, прежде ничем не замечательное, выходя из мастерской Кардильяка, приобретало чудный блеск. Всякий заказ он принимал с горячей, жадной страстью и назначал цену, явно не соответствовавшую его работе, — так ничтожна была эта цена. Потом самая работа уже не давала ему покоя; и днем и ночью он стучал молотком в своей мастерской, и случалось, что вдруг, когда вещь уже почти готова, ему не понравится форма убора, или он начнет сомневаться в изяществе какой-нибудь оправы, какой-нибудь застежки — достаточный повод для того, чтобы бросить убор в плавильный тигель и начать все сначала. Так каждое его произведение становилось подлинным, непревзойденным шедевром, который повергал заказчика в восторг. Но тогда оказывалось почти невозможным получить от него готовую вещь. Он с недели на неделю, с месяца на месяц под разными предлогами оттягивал ее выдачу. Напрасно предлагали ему двойную цену за его труд, он не желал взять ни одного луидора сверх обусловленной суммы. А когда наконец ему приходилось уступить настояниям заказчика и он отдавал украшение, то не мог скрыть глубокой досады, даже ярости, кипевшей в нем. Когда ему случалось отдавать какой-нибудь замечательный, особенно богатый убор, стоивший, может быть, многих тысяч как по ценности камней, так и по чрезвычайному изяществу золотой оправы, он начинал бегать взад и вперед, словно безумный, проклиная себя, свою работу, все на свете. Но стоило кому-нибудь броситься ему вслед и громко закричать: