Эрве Базен - Избранное. Семья Резо
Увы, дальнейшие события обманули эти добрые пожелания и надежды. В результате кровавого переворота к власти пришла фашистская хунта. Демократия и законность в Чили были разгромлены, а президент Альенде и тысячи его соотечественников погибли от рук палачей.
Думается, что в этих условиях выдающийся французский писатель, президент Гонкуровской академии, отнюдь не случайно посвятил свое новое произведение чилийской трагедии. С юных лет он решительно выступал против всяческой несправедливости, насилия, жестокости, все его творчество пронизано идеями гуманизма и добра, ненавистью к мракобесию и реакции. Мужественный борец против фашизма, Эрве Базен и сейчас, в мирное время, продолжает в своем искусстве и на общественном поприще бескомпромиссную борьбу против реакции и войны: с 1950 года писатель является членом национального бюро Французского движения за мир и с 1974 года — членом Всемирного Совета Мира. Отвечая на международную анкету, проведенную в 1981 году в связи с полувековым юбилеем издательства «Прогресс», Эрве Базен писал: «В течение тридцати лет участвуя в борьбе за мир, я считаю, что культурные обмены, и в частности взаимные публикации, — это главное, что позволяет „понять другого“ и самому быть понятым. Толстой и Горький, назову только их имена, сделали больше, чем многие политики, то же самое можно сказать и о Диккенсе и Викторе Гюго: они являются „совестью мира“, и это справедливо для многих других писателей и поэтов». Вот почему повесть «И огонь пожирает огонь», беспощадно бичующая чилийских фашистов, хотя и представляет собой новую страницу в творчестве Эрве Базена, но, по существу, лишь продолжает и усиливает давнюю и основную идейную направленность его искусства. Глубоко прав коллега писателя по Гонкуровской академии Андре Стиль, когда он пишет, что в творчестве Базена «отчетливо проявляется присущее ему как человеку и как литератору чувство ответственности перед обществом, то, что можно назвать гражданственностью. Свой талант он отдал служению благородным целям».
В своей повести Эрве Базен не называет прямо страну, где развертываются трагические события, но в этом и нет нужды. После первых же страниц читателю становится ясно, что речь идет о Чили: такова точная «живопись», фактура книги. Но в то же время этот прием позволяет писателю как бы расширить «географию» произведения, словно бы предупредить читателей: «Угроза фашизма не исключена в любой стране капитала. Будьте бдительны, люди!»
К бдительности взывает судьба героя повествования, молодого сенатора, убежденного демократа Мануэля Альковара, за голову которого мятежные генералы сулят большие деньги. Еще вчера один из руководящих деятелей государства, блистательный народный трибун, он вынужден скрываться от путчистов в доме французского дипломата. Личная драма сенатора словно бы вплетается в трагедию, переживаемую всей нацией, на шею которой накинута фашистская петля. На чудовищном фоне кровавых преступлений фашизма развертывается печальная история любви Мануэля и девушки из мелкобуржуазной семьи Марии. Любви глубоко поэтичной… Недаром названием своей повести Эрве Базен избрал строки из «Ромео и Джульетты» Шекспира: «И огонь пожирает огонь». Верность героев, погибающих от рук палачей, своей любви, твердость и преданность Мануэля демократическим убеждениям составляют пафос произведения, вселяют веру в конечную победу светлого начала над темными силами реакции.
Мне хотелось бы закончить эту статью еще одним высказыванием Эрве Базена из его книги «Во что я верю». Касаясь современного общества, где еще существует капитализм, писатель заявляет: «Я предпочел бы быть составной частичкой будущего человечества, а не настоящего, все еще опозоренного страстью к наживе, привкусом крови, культом иллюзий, разнузданным насилием, терпимостью к несправедливости».
Эрве Базен не может и не хочет мириться с таким несправедливым обществом. И голос выдающегося писателя-реалиста звучит все громче и тревожней, заставляя прислушиваться к нему множество людей.
В. Седых
СЕМЬЯ РЕЗО
КНИГА ПЕРВАЯ
ЗМЕЯ В КУЛАКЕ
© Перевод Н. Немчинова
1Лето, мягкое, но устойчивое в Кранском крае, согревало бронзовые завитки безукоризненно свитой спирали: это тройное кольцо живого браслета пленило бы ювелира, только в нем не было классических сапфировых глаз, потому что гадюка, на мое счастье, спала.
Она спала даже слишком крепко: вероятно, ослабела с годами или утомилась, переваривая лягушек. Геркулес в колыбели, удушающий змей, — вот он, воплотившийся античный миф. Я сделал то, что, очевидно, сделал и он: быстро схватил змею за шею. Да, за шею, и, конечно, совершенно случайно. Словом, произошло маленькое чудо, еще долго служившее предметом душеспасительных бесед в нашем семействе.
Я схватил гадюку за шею, у самой головы, и сжал ее, вот и все. Змея внезапно взвилась, как пружина, выскочившая из корпуса часов — а ведь этот корпус был для моей гадюки жизнью, — отчаянный рефлекс, в первый и в последний раз запоздавший на одно мгновение: она свивалась, извивалась, обвивала мне руку холодными кольцами, но я не выпускал своей жертвы. К счастью, голова змеи — это треугольник (подобный символу бога, ее извечного врага), и держится он на тонкой шее, которую легко сдавить рукой. К счастью, шершавая кожа гадюки с сухими чешуйками не обладает защитной скользкостью угря. Я сжимал кулак все крепче, нисколько не испугавшись внезапного пробуждения и дикой пляски существа, казавшегося во сне таким мирным, похожим на самую безобидную игрушку, я был даже заинтригован. Я сжимал кулак. Розовый кулачок ребенка может порой сравняться с тисками. И, сжимая кулак, я, чтоб получше рассмотреть змею, придвинул ее голову чуть ли не к самому своему носу, близко, на расстояние лишь нескольких миллиметров, но успокойтесь, этого оказалось достаточно, чтобы гадюка лишилась последней возможности в бешенстве вонзить в меня сочившиеся ядом острые зубы.
И знаете ли, у нее были красивые глаза — не сапфировые, как у змей на браслетах, а из дымчатого топаза с черными точками посередине, глаза, горящие искрами огня, который, как я узнаю впоследствии, зовется ненавистью; подобную ненависть мне доведется увидеть в глазах Психиморы, то есть моей матери, с той лишь разницей, что мне тогда уже не захочется играть (да и то не могу с уверенностью сделать такую оговорку!).
У моей гадюки были крошечные носовые отверстия и удивительная, широко зияющая пасть, похожая на чашечку орхидеи, а из нее высовывалось пресловутое раздвоенное жало — одно острие, нацеленное в Еву, другое в Адама, — знаменитое жало, которое просто-напросто похоже на вилочку для улиток.
Повторяю, я крепко сжимал кулак. Это очень важно. Это было так же очень важно и для змеи. Я сжимал кулак, и жизнь затухала в ней, ослабевала, тело ее повисло в моей руке, как дряблый жезл Моисея. Ясное дело, она еще дергалась, но все реже и реже, изгибаясь сначала спиралью, затем в виде епископского посоха, потом как вопросительный знак. Я все сжимал. И наконец последний вопросительный знак обратился в гладкий, бесповоротно неподвижный восклицательный знак — не трепыхался даже кончик хвоста. Два дымчатых топаза померкли, полуприкрытые лоскутками голубоватой тафты. Змея, моя змея, умерла — вернее сказать, для меня, ребенка, она вернулась к состоянию бронзы, в котором я обнаружил ее несколько минут назад у подножия третьего платана Мостовой аллеи.
Я играл с ней минут двадцать, укладывая ее то так, то этак, теребил, дергал ее безрукое, безногое тело извечного калеки. Змея была мертва, как может быть мертва только змея. Очень скоро она потеряла свой прежний вид, лишилась металлического блеска, стала просто тряпкой. И она показывала мне свое белесое брюшко, которое все животные из осторожности скрывают вплоть до смертного часа или часа любви.
Когда я обвязывал ее вокруг своей лодыжки, зазвонил колокол у ворот «Хвалебного» — детей сзывали к полднику, состоявшему из тартинок с вареньем. В этот день полагалось докончить банки мирабели, немного заплесневевшей за четыре года хранения в буфете, но куда более приемлемой, чем смородиновое желе, которое как-то особенно противно было мазать на хлеб. Я мигом вскочил на свои грязные ноги, не забыв захватить с собой гадюку — на этот раз я держал ее за хвост и очень мило раскачивал ее, как маятник.
Но вдруг мои первые научные размышления оборвал испуганный вопль, и из окна трусливой мадемуазель Эрнестины Лион донеслось до моего слуха исполненное ужаса приказание:
— Бросьте это сейчас же! — И еще более трагический возглас: — О, несчастный ребенок!
Я остановился в замешательстве. Откуда такая драма? Зовут друг друга, перекликаются, бешеный топот каблуков по лестнице. «Мадам! Господин аббат! Сюда! Скорей!» Где же остальные? Отчаянный лай нашей собаки Капи (мы уже прочли «Без семьи»). Звон колокола. Наконец, бабушка, вся белая, как ее батистовое жабо, откидывая носком ботинка подол своего неизменного длинного серого платья, выбежала из парадного. В ту же минуту из библиотеки (правое крыло здания) выскочила тетушка Тереза — графиня Бартоломи (титул, полученный в годы наполеоновской империи), вслед за ней — мой дядя, папский протонотарий, а из бельевой (левое крыло) гувернантка, кухарка и горничная… Все семейство, все слуги, чада и домочадцы высыпали из бесчисленных дверей дома, словно кролики из большого крольчатника.