Чарльз Диккенс - Большие надежды
— Вот как? — сказал мистер Джеггерс, поворачиваясь к Майку, который стоял и дергал себя за вихор на лбу, как бык в песенке про реполова — за веревку колокола. — До вашего приятеля очередь дойдет сегодня, часов в пять. Ну?
— Да что ж, мистер Джеггерс, — отвечал Майк голосом человека, страдающего хроническим насморком, — с ног сбился, но одного все-таки разыскал, как будто подходящий.
— Что он может показать под присягой?
— Да как бы это выразиться, мистер Джеггерс, — отвечал Майк, утирая нос теперь уже меховой шапкой, — вообще-то говоря, что угодно.
Мистер Джеггерс вдруг рассвирепел.
— Я же вас предупреждал, — сказал он, тыча пальцем в перепуганного клиента, — что, если вы когда-нибудь позволите себе здесь такие речи, вам не поздоровится. Негодяй вы этакий, да как вы смели сказать это мне?
Клиент совсем оробел и растерялся; казалось, ему было невдомек, чем он вызвал такой гнев.
— Болван! — тихо сказал клерк, толкая его локтем в бок. — Бестолочь! Кто же говорит вслух такие вещи!
— Слушайте вы, тупица несчастный, — загремел мой опекун. — Я вас опять спрашиваю, и притом в последний раз: что может показать под присягой человек, которого вы сюда привели?
Майк внимательно посмотрел на моего опекуна, словно стараясь прочесть на его лице подсказку, и медленно ответил:
— Либо то, что за ним отродясь ничего такого не водилось, либо, что он всю ту ночь ни на шаг от него не отходил.
— Так. Ну, теперь думайте, что говорите. Какого звания этот человек?
Майк посмотрел на свою шапку, потом на пол, потом на потолок, потом на клерка, потом на меня и только после этого начал было, заикаясь:
— Мы его нарядили… — но мой опекун грозно прервал его:
— Что? Вы опять свое?
(— Болван! — добавил клерк, снова толкая его локтем.)
Майк беспомощно умолк, но через некоторое время лицо его прояснилось, и он начал по-другому:
— Одет он прилично, как пирожник. Вроде даже кондитера.
— Он здесь? — спросил мой опекун.
— Я его тут поблизости оставил, — сказал Майк. — Сидит на крылечке, дожидается.
— Пройдите с ним мимо этого окна, я посмотрю.
Мы втроем подошли к окну конторы, забранному проволочной сеткой, и вскоре мимо нас с независимым видом проследовал Майк, а с ним — зверского вида верзила в белой полотняной куртке и бумажном колпаке. Безобидный этот кондитер был сильно навеселе, а под глазом у него темнел замазанный краской синяк, уже позеленевший от времени.
— Пусть сейчас же уберет прочь этого свидетеля, — с брезгливой гримасой сказал мой опекун, обращаясь к клерку. — Да спросите его, о чем он думал, что притащил сюда такую личность.
Затем мой опекун пригласил меня к себе в кабинет и, не садясь, принялся завтракать сандвичами, которые он запивал хересом из фляжки (он, кажется, и на сандвич умудрялся нагнать страху, прежде чем съесть его), попутно сообщая мне о том, какие шаги им предприняты в отношении меня. Сейчас я отправлюсь в Подворье Барнарда, к младшему мистеру Покету, куда уже послана для меня кровать; я пробуду у младшего мистера Покета до понедельника; в понедельник мы с ним съездим к его отцу и посмотрим, как мне там понравится. Узнал я еще, сколько денег мне разрешается тратить ежемесячно (оказалось, довольно много), а также получил припрятанные в столе моего опекуна карточки с адресами портных и других торговцев, чьи услуги могли мне понадобиться.
— Вы увидите, мистер Пип, что кредит вам будет оказан самый широкий, — сказал мой опекун, торопливо глотая херес из фляжки, от которой пахло, как от целой бочки с вином, — а я таким образом буду следить за вашими расходами и одергивать вас, если окажется, что вы рискуете наделать долгов. Не сомневаюсь, что вы все равно свихнетесь, но это уж будет не моя вина.
Поразмыслив немного над этим утешительным предсказанием, я попросил у мистера Джеггерса разрешения послать за каретой. Он сказал, что не стоит, — идти совсем недалеко. Если угодно, Уэммик меня проводит.
Выяснилось, что Уэммик и есть тот клерк, которого я видел в конторе. Сверху вызвали другого клерка, чтобы временно заменить его, и я вышел следом за ним на улицу, предварительно распростившись с моим опекуном. У дверей уже опять толпились просители, но Уэммик заставил их расступиться, сказав хоть и не громко, но решительно:
— Не ждите, все равно без толку; он сегодня ни с кем больше не будет разговаривать.
И очень скоро мы отделались от них и спокойно пошли рядом.
Глава XXI
Искоса поглядывая на мистера Уэммика, чтобы получше рассмотреть его при ярком свете дня, я увидел, что он худощав и невысок ростом, а черты его квадратного деревянного лица точно выдолблены тупым долотом. Кое-где на этом лице выделялись метины, которые, будь материал помягче, а инструмент поострее, могли бы сойти за ямочки, а так остались просто щербинками. В частности, их имелось две или три у него на носу, но долото, задумавшее было так его приукрасить, бросило эту затею на полдороге и даже не потрудилось сгладить следы своей работы. Судя по обтрепанному воротничку и манжетам мистера Уэммика, я решил, что он холост; он, видимо, понес в жизни немало утрат, — у него было по меньшей мере четыре траурных перстня, да еще брошь с изображением девицы и плакучей ивы, склоненных над погребальной урной. Я заметил также, что на его цепочке от часов болталось несколько колец и печаток, словом, — весь он был обвешан напоминаниями об отошедших в вечность друзьях. У него были маленькие черные глазки, блестящие и зоркие, и большой рот с тонкими губами. Насколько я мог понять, все это досталось ему в собственность тому назад лет сорок, а то и пятьдесят.
— Так вы здесь впервые? — спросил меня мистер Уэммик.
— Да.
— Когда-то и я был здесь новичком, — сказал мистер Уэммик. — Сейчас даже смешно кажется.
— А теперь вы хорошо знаете Лондон?
— Да, неплохо, — сказал мистер Уэммик. — Все ходы и выходы знаю.
— Вероятно, это очень страшный город? — спросил я больше для того, чтобы поддержать разговор.
— В Лондоне вас могут надуть, обобрать и убить. Впрочем, на такие дела охотники повсюду найдутся.
— Если это люди, которые питают к вам злобу, — добавил я, чтобы немного смягчить его слова.
— Ну, это не всегда по злобе делается, — возразил мистер Уэммик. — Злобы в людях не так уж много. Вот если на этом можно что-нибудь выгадать, тогда пойдут на что угодно.
— Это еще хуже.
— Вы так полагаете? — сказал мистер Уэммик. — А по-моему, одно другого стоит.
Шляпу он сдвинул на затылок и шагал, глядя прямо перед собой, с таким независимым видом, словно вокруг не было ничего достойного его внимания. Рот его напоминал щель почтового ящика, и казалось, что он все время улыбается. Мы уже поднялись на Холборп-Хилл, когда я наконец разобрал, что это оптический обман и что на лице его нет и тени улыбки.
— Вы знаете, где живет мистер Мэтью Покет? — спросил я мистера Уэммика.
— Да, — сказал он, мотнув головой куда-то влево. — В Хэммерсмите, к западу от Лондона.
— Это далеко отсюда?
— Миль пять будет.
— Вы его знаете?
— Э, да вы по всем правилам допрос ведете! — сказал мистер Уэммик, одобрительно поглядывая на меня. — Да, я его знаю. Я-то его знаю!
Произнес он эти слова не то снисходительно, не то с пренебрежением, что сильно меня обескуражило; я все поглядывал искоса на его деревянное лицо, надеясь прочесть на нем какое-нибудь успокоительное пояснение к этому тексту, но вместо того он вдруг сказал, что вот мы и дошли до Подворья Барнарда. Сообщение это нисколько меня не утешило, ибо в мечтах мне рисовалась большая гостиница, которую содержит мистер Барнард и перед которой наш «Синий Кабан» не более как заезжий двор. Оказалось же, что Барнард — это бесплотный дух, фикция, а его подворье — куча донельзя грязных, облупленных домов, втиснутых в зловонный закоулок, который облюбовали для своих сборищ окрестные кошки.
Мы проникли в это поэтическое убежище через калитку, и узкий полутемный проход вывел нас на скучный квадратный дворик, очень похожий на кладбище без могил. Мне подумалось, что никогда еще я не видел таких унылых воробьев, таких унылых кошек, таких унылых деревьев и таких унылых домов (числом семь или восемь). Окна квартир, на которые были разделены эти дома, являли все возможные разновидности драных занавесок, щербатых цветочных горшков, треснувших стекол, пыльной ветоши и прочего хлама; а пустые комнаты возвещали о себе множеством билетиков — «Сдается» — «Сдается» — «Сдается», — словно новые жертвы зареклись сюда въезжать и душа неприкаянного Барнарда постепенно обретала покой, по мере того как нынешние постояльцы один за другим кончали жизнь самоубийством и их без молитв и церковного пения зарывали под булыжником двора. Обрядившись в траурные лохмотья из дыма и копоти, это злосчастное детище Барнарда посыпало главу свою пеплом и, сведенное на положение помойки, безропотно несло покаяние и позор. Так я воспринял его глазами, в то время как запахи гнили, прели, плесени, всего, что безмолвно гниет в недрах заброшенных чердаков и подвалов, да в придачу запахи крыс, мышей, клопов и расположенных поблизости конюшен щекотали мне нос и жалобно взывали: «Нюхайте смесь Барнарда!»[9]