Роберт Вальзер - Разбойник
ПОЖАР В ТЕАТРЕ 1908 («Geschichten»)
Это было своеобразное время. О подробностях тогдашнего общественного устройства придётся промолчать, иначе можно впасть в слишком сильную ярость. Невыносимая жажда расточительства и наслаждения, пышность, не поддающаяся сравнению, царили повсюду. Личность значила всё. Дерзости и честолюбию дозволялось всё. Денежный мешок диктовал законы. Несмотря на нищету, в которой жили бедняки, людей расплодилось такое множество, что отдельной человеческой жизни не придавалось значения. Полиции не существовало, как и церкви; убийцы убивали безнаказанно, воры — воровали, безбожники — богохульствовали, сильные — праздновали триумф, обидчики — обижали где, кого и как хотели. Кинжал или пистолет в руке был единственным оружием для предотвращения неуместностей. К тому же, каждый вынужден был следить за правотой и порядком и защищать себя сам. Но одного нельзя у этой эпохи отнять: блистательного театра. Актёры походили на искусных рыцарей благородного происхождения, такими они отличались безупречными манерами и с таким изяществом передвигались по сцене. Также и в отношении искусства красноречия все они были отборные и испытанные мастера. Живопись и поэзия цвели пышным цветом, несмотря на повседневные невзгоды; можно даже сказать, что эти благородные бутоны раскрывались такими несравненными цветами и пахли такими несравненными ароматами как раз из-за незащищённости, которой были отданы на произвол. А зодчество! Города в те времена походили на архитектонические сказки. С весёлым изяществом выгибали спины узкие мосты над многочисленными глубокими каналами. Высокие фасады домов источали гордый, скверный, но прекрасный дух. Как уже говорилось. Да-да.
Однажды вечером, часов этак в десять, в одном из многочисленных театров столицы этого, от нас, людей современных, слава богу, отдалённого и погрузившегося в толщу времён государства вспыхнул пожар. Эй! Пожар! — возопил кто-то в ужасе. Театр был полон, набит битком и нашпигован сверху донизу зрителями. Балконы, так называемые блошиные ложи, первыми превратились в кишащую муравьиную кучу. Щека к щеке, ухо к уху, вдох к выдоху — в такой тесноте сидели здесь люди из низших слоёв. В ложах сидели принцы и принцессы из княжеских домов, великолепные, словно выточенные из хладного камня человеческие фигуры. Присутствовали и богатеи, не пропускающие шанса показаться там, где развлекается знать; а также супруги богатеев, с декольте в плоской рамке выреза, с сильно выдающимся вперёд и излучающим благосостояние бюстом. Бриллианты блестели на шеях, жемчуг — на обнажённых запястьях, а гибкие, украшенные перстнями руки держали в пальцах веер, кружевной платок или бокал. С середины потолка свисала великолепная люстра, заливая театр ослепительным светом. Играл оркестр. Те, кто досыта насмотрелся на представление, прогуливались по коридорам, весело и задумчиво, манерно и красиво, торжественно и просто, в каждой тональности, каждой мыслимой походкой. Но — пожар, пожар! Кому теперь дело до тональностей.
В те беспутные времена едва ли существовала пожарная охрана и абсолютно не существовало правил противопожарной безопасности. Сперва пламя вырвалось на сцену, как будто было забавным сюрпризом постановки. Кое-кто уже собрался хлопать в ладоши и кричать «браво», но внезапно каждый заметил — будь то по бледности соседских лиц, будь то по ужасу в каком-то неслышном голосе, который взывал не к уху, а к душе, — что неподдельный, настоящий огонь выпрыгнул на сцену, как дикий зверь, с которым шутки плохи. Ещё и теперь некоторые не хотели замечать этого тигра, словно вдруг возникшего из ничего и ставшего властителем театрального вечера. Актёры, занятые в спектакле, подняли крик и бросились бежать с поприща искусства, и теперь уже кричала публика. На балконах поднял голову новый зверь: переполох. Каждая минута порождала, казалось, новое чудище. В одной из лож, занятых вельможами, стоял, прислонившись к золотой колонне, рыцарь Йозеф Вирзих, дворянин из того сорта людей, что смело глядят в глаза верной смерти. Этот страшный человек и бровью не повёл, ни один нерв не дрогнул на его стальном лице, он равнодушно смотрел на окружающий кошмар и не думал двигаться с места.
Не следует думать, что в те времена имелись железные защитные занавесы, жалюзи или что-то подобное. Нет, то поколение о таких вещах и не помышляло. И тут встал на ноги новый зверь: панический страх! О люди, самое время разувериться в искусстве вашей цивилизации! Некоторые, потеряв голову, обезумев и оставив надежду на спасение, прыгали головой вниз и обрушивались на людей, которые толпились внизу, на отчаянно и душераздирающе кричавших женщин, на мальчиков, в первый раз получивших разрешение пойти в театр. Погибель корчила рожи настолько же жуткие, насколько прямо-таки смехотворные. Двоих или троих убило уже одним звуком воплей ужаса. Лицо смерти искажалось то комическими, то трагическими минами. Но Йозеф Вирзих, типичный человек эпохи, по-прежнему не двинулся с места, словно вершащий судьбами бог.
Здесь были и дети. Не надо содрогаться, надо перенестись в тот век, и тогда не придётся рыдать о смерти невинного ребёнка. Надо перенестись в оба времени: в тот век и в тот несчастный миг, и тогда бедствие, которое уже начинает разрастаться, перестанет казаться таким уж невыносимо ужасающим. Матери затаптывали собственных милых сердцу отпрысков; мужчины вырывали у детей целые пучки волос с головы, а красивой маленькой девочке растоптали глаза. Завязалась битва, какой последующие эпохи, возможно, никогда не видывали в повседневной жизни. Женщин давили насмерть об колонны и перила; тем временем, люди начали гореть — загорелись, как бумажные. Но страшнее, чем женщины, горело, грозя поглотить их целиком, удушающее ликование в душе тех, кто спасся и теперь стоял снаружи, на морозе. По трое, по четверо они катались, сражаясь, от избытка радости на хрустящем снегу. Многие повредились в уме.
Сотни испуганных слепо выпрыгивали из окон первого, второго и третьего этажей на утоптанный снег, где и застывали с раздробленными конечностями. У некоторых из тех, что прыгали, были огненные крылья, их руки и головы пылали так, что они выглядели, как странные птицы, издающие крики, но не умеющие летать. Сотня людей, сваленных в дымящуюся кучу, из которой торчали кверху обугленные сучья, загораживали лестничный пролёт. Через одну из таких куч пытался пробраться Вирзих, ему это удалось, его начал было охватывать огонь, но он сумел потушить пламя, колошматя себя по бокам изо всей своей страшной силы, он хотел жить, ему внезапно пришла в голову мысль, что он должен жить во что бы то ни стало, и он вышел живым из пасти смерти. Оказавшись на свежем воздухе, он занялся спасением людей. Железными ручищами он ловил выпадавших из окон. Кожа на его лице и руках свисала чёрными клочьями, но этот человек нашёл в себе смелость, покинув место пожара, заявиться к своей подруге, графине Нидау, которая именно в этот момент давала один из своих знаменитых званых обедов. Он вошёл, при его виде вокруг раздались крики, а он рассмеялся и попросил, поцеловав хозяйке руку обожжёнными губами, разрешения утолить жажду и выпить бокал вина.
БИТВА ПРИ ЗЕМПАХЕ[25]1908 («Geschichten»)
Однажды, в середине жаркого лета, по запылённой дороге медленно тянулось войско в сторону кантона Люцерн. Яркое, даже слишком яркое солнце играло на пританцовывавших доспехах, на доспехах, под которыми крылось человеческое тело, на пританцовывавших лошадях, на шлемах и лицах под ними, на конских головах и хвостах, на украшениях, султанах и стременах, огромных, как лыжи. По правую и левую сторону процессии расстилались луга с тысячами плодовых деревьев, до самых холмов, которые выступали и манили из лазурной полуразмытой дали, как осторожно и тонко нарисованные декорации. Стояла гнетущая дополуденная жара, полевая жара, травяная, сенная и пыльная, ведь пыль столбом поднималась и заволакивала облаками то ту, то другую часть войска. Кавалькада тащилась, топталась и кое-как двигалась вперёд; она казалась то переливчатой длинной змеёй, то огромной ящерицей, то куском ткани, на которой вытканы богатые узоры и пёстрые фигуры, и волочилась так, как дамы, пожалуй, стареющие и властные, волочат за собой шлейф праздничного платья. Во всём облике, в передвижении этой процессии, в топоте и звоне, в пышном и оскорбительном лязге скрывалось одно-единственное «пожалуй» — нечто дерзкое, очень самоуверенное, сногсшибательное, небрежно теснящее всё на своём пути. Рыцари упражнялись, насколько позволяли стальные забрала, в словесном бранном искусстве; раздавался смех, и эти звуки превосходно подходили к лёгкому звону оружия, цепей и золотой упряжи. Утренние лучи солнца словно бы ещё ласкали кованое железо и более благородный металл, звуки рожка взмывали к солнцу; то и дело один из многих слуг, что поспевали пешком за хозяйским стременем, протягивал покачивавшемуся в седле господину лакомый кусок на серебряной вилке. Вино пили без оглядки, ели птицу и не отказывались от другой снеди, всё это — с лёгкой, беззаботной неторопливостью, ведь шли не на серьёзную, рыцарскую войну, а на расправу, вершить буффонадные, издевательские, кровавые дела, так думал каждый; и каждый уже представлял себе массу отрубленных голов, кровь которых насквозь пропитает луговую траву. Среди воинов тут и там попадался прелестный юноша-аристократ в великолепных одеждах, чья конная фигура казалась фигурой ангела, слетевшего на землю с синего, неизведанного неба. Некоторые для удобства сняли шлемы и отдали в руки пешим слугам, подставив свежему воздуху лицо, странно тронутое и невинностью, и заносчивостью. Рассказывали новые анекдоты и обсуждали свежие истории о галантных дамах. Кто был серьёзен, того высмеивали; задумчивое лицо сегодня считалось неприличным и нерыцарским. Волосы юношей, снявших шлемы, блестели и благоухали бальзамами, маслами и цветочной водой, которой они надушились, как будто им предстояло ехать в гости к кокетливой даме петь сладкие песни. Руки, освобождённые от железных перчаток, выглядели отнюдь не воинственно, а скорее ухоженно и изнеженно, такие они были узкие и белые, как у девушек.