Уильям Фолкнер - Шум и ярость
– Что же я могу, – говорит. – Вы все воспитаны в неуважении ко мне. Всегда не слушались.
– Если бы вы не вмешивались, я б ее живо заставил слушаться, – говорю. – В течение одного дня бы приструнил.
– Ты слишком был бы груб с ней, – говорит. – У тебя тот же горячий нрав, что у твоего дяди Мори.
При этих словах я вспомнил про письмо. Достал его, даю ей.
– Можете и не вскрывать, – говорю. – Банк известит вас, сколько он в этот раз возьмет.
– Оно адресовано тебе, – говорит.
– Ничего, читайте, – говорю. Вскрыла, прочла и протянула мне. Читаю:
Дорогой племянничек!
Тебе приятно будет узнать, что я располагаю в настоящее время возможностью, относительно которой – по причинам, весомость которых уяснится из последующего, – я не стану вдаваться в подробности, пока не представится случай снестись с тобой по этому вопросу более надежным образом. Деловой опыт научил меня избегать сообщения сведений конфиденциальных всяким иным более конкретным способом, нежели изустный; сугубые предосторожности, к каким я прибегаю, дадут тебе намек на ценность упомянутой возможности. Излишне присовокуплять, что мною уже завершено самое исчерпывающее рассмотрение всех ее фаз и аспектов, и не побоюсь сказать, что предо мною – тот золотой шанс, какой представляется нам в жизни лишь однажды, и что я ныне ясно различаю цель, к которой стремился долго и неутомимо, – то есть ту окончательную консолидацию моих дел и финансов, каковая позволит роду, коего я имею честь быть последним представителем мужеского пола, вновь занять подобающее общественное положение; к роду же этому я всегда сопричислял не только твою уважаемую матушку, но равно и детей ее.
Нынешние, однако, мои обстоятельства не позволяют мне в надлежащей и наиполнейшей мере воспользоваться представившейся мне возможностью, и, не желая выходить за пределы семейного круга, я прибегаю к заимствованию с банковского счета твоей матушки незначительной суммы, необходимой для восполнения моего начального взноса, и в этой связи прилагаю, в порядке чистой формальности, свой вексель из расчета восьми процентов годовых. Нужно ли говорить, что формальность эта соблюдена мною единственно затем, чтобы обеспечить твою матушку на тот прискорбнейший исход и случай, игралищем которого являемся все мы. Ибо я, разумеется, употреблю эту сумму, как если бы она была моя собственная, и тем позволю и матушке твоей вкусить от выгод упомянутой возможности, которую мое исчерпывающее изучение явило мне как чистейшей воды и ярчайшей игры бриллиант и лакомый кусочек, – да простится мне этот вульгаризм.
Все вышеизложенное прошу рассматривать как доверительную информацию, направленную одним деловым человеком другому. Огласка – враг успеха, не так ли? А зная хрупкое здоровье твоей матушки и эту робость, натурально свойственную таким, как она, деликатно воспитанным дамам-южанкам в отношении материй деловых, равно как их очаровательную склонность нечаянным образом разглашать таковые в ходе своих разговоров, я, пожалуй, просил бы тебя и не сообщать ей совсем. По зрелом же раздумий, я даже настоятельно советую тебе воздержаться от такого сообщения. Не лучше ли, если по прошествии времени я попросту возвращу эту сумму на ее банковский счет купно, скажем, с другими небольшими, мною ранее заимствованными, суммами, а она ничего о том и знать не будет. Ведь ограждать ее по мере сил от грубого материального мира – не что иное, как долг наш.
Твой любящий дядя
Мори Л. Бэском.
– Ну и как, дадите? – спрашиваю и щелчком переправляю письмо ей обратно через стол.
– Я знаю, тебе жаль их, – говорит.
– Деньги ваши, – говорю. – Захотите птичкам их бросать – тоже никто вам запретить не сможет.
– Он ведь родной брат мне, – говорит мамаша. – Последний из Бэскомов. С нами и род наш угаснет.
– То-то потеря будет, – говорю. – Ну, ладно вам, ладно, – говорю. – Деньги ваши, как вам угодно, так и тратьте. Значит, оформить в банке, чтоб перевели?
– Я знаю, что тебе их жаль, – говорит. – Я понимаю, какое на плечах твоих бремя. Вот не станет меня, и наступит тебе облегчение.
– Я бы мог прямо сейчас сделать себе облегчение, – говорю. – Ну ладно, ладно. Молчу – хоть весь сумасшедший дом здесь поселите.
– Бенджамин ведь родной твой брат, – говорит. – Пусть даже и прискорбный главою.
– Я захвачу вашу банковскую книжку, – говорю. – Сегодня внесу на счет свое жалованье.
– Шесть дней заставил тебя ждать, – говорит. – Ты уверен, что дела его в порядке? Как-то странно, чтобы платежеспособное предприятие не могло своевременно производить выплату жалованья.
– Да все у него в ажуре, – говорю. – Надежней, чем в банке. Я ему сам твержу, что не к спеху, могу обождать, пока соберем месячную задолженность. Потому иногда и бывает задержка.
– Я просто не перенесла бы, если бы ты потерял то немногое, что я могла внести за тебя, – говорит. – Я часто думаю, что Эрл неважный бизнесмен. Я знаю, он не посвящает тебя в состояние дел в той мере, какая соответствует доле твоего участия. Вот я поговорю с ним.
– Нет-нет, – говорю, – не надо его трогать. Он хозяин дела.
– Но ведь там и твоих тысяча долларов.
– Оставьте его в покое, – говорю. – Я сам за всем слежу. Вы же дали мне доверенность. Все будет в полном ажуре.
– Ты и не знаешь, какое ты мне утешение, – говорит. – Ты и прежде был моею гордостью и радостью, но когда ты сам пожелал вносить ежемесячно жалованье на мое имя и не стал даже слушать моих возражений – вот тогда я возблагодарила господа, что он оставил мне тебя, если уж отнял всех их.
– А чем они плохи были? – говорю. – Исполнили свой долг блестяще.
– Когда ты говоришь так, я чувствую, что ты не добром поминаешь отца, – говорит. – И думается, ты имеешь на то право. Но слова твои терзают мне сердце.
Я встал из-за стола.
– Если вам захотелось поплакать, – говорю, – то вы уж без меня как-нибудь, а мне надо ехать. Пойду вашу банковскую книжку возьму.
– Я принесу сейчас, – говорит.
– Сидите на месте, – говорю. – Я сам. – Поднялся наверх, взял у нее из стола банковскую книжку и поехал в город. В банке внес тот чек и перевод плюс еще десятку, потом на телеграф заехал. Поднялись на пункт выше начального. Итого, потеряно тринадцать пунктов, а все потому, что она ко мне вперлась в двенадцать часов, пристала с ножом к горлу – подавай ей письмо.
– Когда эта сводка получена? – спрашиваю.
– С час назад, – говорит.
– Целый час? – говорю. – Да за что же мы вам деньги платим? – говорю. – За недельные сводки, наверно? Там вся биржа полетит вверх тормашками, а мы тут ни черта и знать не будем. Как можно действовать в таких условиях?
– А я от вас и не требую никаких действий, – говорит. – Тот закон, по которому все граждане обязаны играть на хлопковой бирже, уже отменен.
– Неужели? – говорю. – Не слыхал, представьте. Наверно, и об этом тоже сообщено было через ваш «Вестерн Юнион»54.
Поехал обратно в магазин. Тринадцать пунктов. Ни шиша в этой чертовой механике никто не смыслит, кроме штукарей, что сидят развалясь в своих нью-йоркских конторах и только смотрят, как провинциальные сосунки подносят на тарелочке им деньги и умоляют принять. Да, но тот, кто не рискует повышать ставку, лишь показывает, что у него нет веры в себя. И, по-моему, так: не хочешь поступать по совету, так на кой ты тогда платишь за совет. Притом они ведь там сидят на месте и в курсе дела полностью. Вот она, телеграмма, в кармане. Доказать бы только, что у них сговор с телеграфной компанией с целью надувательства клиентов. Это вещь подсудная. И мне недолго. Черт их дери, однако, неужели крупная такая и богатая компания, как «Вестерн Юнион», не может вовремя передавать сводки? Вот если телеграмму «Ваш счет закрыт» – это они тебе мигом передадут. Крепко эти сволочи о народе беспокоятся. Они же одна шайка с той нью-йоркской сворой. Это и слепому ясно.
Вошел я – Эрл покосился на свои часы. Но ни слова, пока не ушел покупатель. А тогда говорит:
– Домой, значит, ездил обедать?
– К зубному пришлось заехать, – говорю, потому что хотя не его чертово дело, где я обедаю, но после обеда он тут же обязан вернуться опять за прилавок. И так с утра на части разрываюсь, а теперь еще от него выслушивай. Что я и говорю: возьмите вы такого мелкоплавающего лавочника захолустного – человечку цена пятьсот долларов со всеми потрохами, а хлопочет, шуму подымает на пятьдесят тысяч.
– Ты мог бы меня предупредить, – говорит. – Он ждал, что ты сразу же вернешься.
– Хотите, уступлю вам этот зуб и еще приплачу десять долларов? – говорю. – У нас по уговору часовой ушел на обед, – говорю, – а если мой образ действий вам не нравится, то вы прекрасно знаете, что делать. – Знаю, и давненько, – говорит. – И если не делаю, то из уважения к твоей матушке. Я ей крепко сочувствую, Джейсон. Если бы кой-кто из моих знакомых так ее уважал и сочувствовал ей.