Марк Твен - Том 9. По экватору. Таинственный незнакомец
Мистер Неизвестный — ирландец; человек образованный, серьезный, любезен и учтив; холостяк, лет сорока пяти, а может, пятидесяти от роду. Он пришел ко мне в гостиницу, и именно там происходила наша беседа. Он сразу расположил меня к себе и добился этого без особых усилий, отчасти своими подкупающе приятными манерами, но главным образом поразительным знанием моих сочинений, как выявилось в разговоре. Он знал самые последние и вряд ли был бы осведомлен лучше, если бы сделал их изучение целью своей жизни. Он поднял меня в моих собственных глазах, и я никогда не был так доволен собой. Я убежден, что он был наделен большим чувством юмора, хотя он ни разу не рассмеялся, он даже ни разу не улыбнулся; больше того, юмор не заставил его хоть чуточку изменить выражение лица. Мистер Неизвестный был неизменно серьезен - ласково, задумчиво серьезен, - зато он беспрерывно смешил меня; это было мучительно и в то же время доставляло огромное удовольствие — ведь он цитировал мои сочинения.
Уходя, он обернулся и спросил:
— Вы меня не помните?
— Я? Нет, а разве мы с вами встречались?
— Нет, но мы переписывались.
— Переписывались?
— Да, много лет назад. Двенадцать или пятнадцать. Нет, даже больше. Но вы, конечно... — Он запнулся, потом спросил: — А замок Корриган вы помните?
— Н-нет... Такого названия я что-то не припоминаю.
Он с минутку постоял, держась за ручку двери, сделал шаг к выходу, но потом вернулся, сказал, что когда-то я интересовался замком Корриган, и спросил, не хочу ли я вечером поехать с ним к нему домой, чтобы поболтать об этом за стаканчиком горячего грога. Я был трезвенник, но обрадовался случаю сделать себе поблажку и согласился.
Около половины одиннадцатого мы вышли из зала, где я читал лекцию. Он привез меня в прелестно обставленную, уютнейшую гостиную, с хорошими картинами на стенах, индийскими и японскими безделушками на камине и на столиках и книгами повсюду - большей частью моими, что преисполнило меня гордостью. Яркое освещение, мягкие кресла, и под рукой все необходимое для грога и курения. Мы пили грог и курили. Наконец он протянул мне листок почтовой бумаги и спросил:
— Вы помните это?
— Еще бы, конечно помню!
Бумага была роскошного качества. Наверху — витая монограмма, оттиснутая, но тогдашней моде, металлической печаткой золотом, синим и красным; а под монограммой четкими готическими прописными буквами синего цвета выведено следующее:
Марк-Твеновский клуб
Замок Корриган
………………187
— Господи, как это к вам попало?! — воскликнул я.
— Я был президентом клуба.
— Не может быть! Вы...
— Да, я был первым президентом. Меня ежегодно переизбирали, пока заседания происходили в моем замке Корриган, в течение пяти лет.
Потом он показал мне альбом с двадцатью тремя моими фотографиями. Пять были давнишние, остальные — разных лет; коллекцию завершил снимок, сделанный Фолком в Сиднее, месяц назад.
— Вы нам прислали первые пять, остальные куплены.
Я чувствовал себя, как в раю. Мы сидели до поздней ночи и все говорили и говорили, и все на тему о Марк-Твеновском клубе в замке Корриган в Ирландии.
Я узнал об этом клубе давным-давно, лет двадцать назад, не меньше. Узнал я о нем из учтивого письма, написанного на вышеупомянутой почтовой бумаге и подписанного: «По поручению президента, С. Пемброук, секретарь». В нем сообщалось, что в мою честь учрежден клуб и члены его надеются, что я одобрю этот знак признания моего творчества.
Я ответил, поблагодарив за честь, и с трудом сдержался, чтобы не перелить свою благодарность через край.
Тогда и началась эта длительная переписка. Пришло новое письмо, доставившее мне, по поручению президента, список членов клуба — тридцать два. Я получил также копии устава и протоколы в форме брошюр, художественно отпечатанные. Все было предусмотрено: вступительный взнос и членские взносы, а также план заседаний — ежемесячно, для чтения рефератов о моих книгах и их обсуждения; раз в три месяца деловое заседание и ужин, без рефератов, но с застольными речами после ужина; был также приложен список возглавляющих лиц: президент, вице-президент, секретарь, казначей и другие. Письмо было кратким, но доставило мне удовольствие, ибо в нем говорилось о том глубоком интересе, какой проявляют члены клуба к своему новому начинанию, и так далее и тому подобное. В заключение меня просили сняться и прислать им фотографию. Я пошел к фотографу, снялся и послал им карточку, — разумеется, с ответным письмом,
Вскоре я получил значок клуба — очень изящную и красивую вещичку, очень художественную: лягушка из эмали, на золотом основании с золотой булавкой, выглядывала из-за прелестно перепутанных травинок и стебельков камыша. Я ее гладил, разглядывал, забавлялся и развлекался ею часа два подряд; потом свет случайно упал иа нее под другим углом, и мне открылась новая хитроумная деталь: при определенном освещении какие-то нежные тени травинок и камышовых стебельков сплетались в монограмму — мою монограмму! Теперь вы сами понимаете, что эта драгоценность была настоящим произведением искусства. А если подумать, как дорого она должна была обойтись, то станет ясно, что далеко не всякий литературный клуб может позволить себе подобный значок. По мнению Маркуса и Норда из Нью-Йорка, она стоила никак не менее семидесяти пяти долларов. Они не согласились бы сделать копию за эту цену, потому что ничего не заработали бы.
К этому времени клуб был уже на полном ходу, и с той поры его секретарь не забывал заполнять каждый час моего досуга. Он подробно и добросовестно сообщали мне о клубных прениях по поводу моих книг и делал это с воодушевлением и знанием дела. Обычно он конспектировал заседания; однако особо блестящие речи он полностью стенографировал, потом лучшие места из них выписывал и посылал мне. Больше всего он благоволил к пяти ораторам: Палмеру, Форбсу, Нейлору. Норрису и Колдеру. Палмер и Форбс в своих речах никак не могли удержаться от нападок друг на друга — оба с непревзойденной страстью, но каждый на собственный манер: Палмер при помощи красноречивой энергичной брани, а Форбс — изысканной, учтивой, но едкой сатиры. Я всегда угадывал, чью речь читаю, прежде чем видел подпись. У Нейлора был отточенный стиль и счастливый дар находить меткие сравнения и образы; стиль Норриса не блистал завитушками, зато отличался завидным лаконизмом, прозрачностью и строгостью. Однако настоящим перлом был Колдер. Он никогда не говорил, будучи трезвым; зато, когда не был трезв, говорил безостановочно, и, разумеется, его речи были самыми пьяными из всех, когда-либо произнесенных человеком. В них было множество разумных мыслей, но притом столько невообразимой путаницы и бреда, что у вас закружилась бы голова, если бы вы попытались что-нибудь понять. Оратор не имел намерения смешить, однако не смеяться было невозможно, ибо он со всей серьезностью плел невероятные нелепицы. За пять лет я изучил стиль всех пяти ораторов не хуже, чем стиль ораторов своего собственного клуба.
Доклады посылались мне каждый месяц. Они были написаны на бумаге обычного формата, по шестьсот слов на странице, в каждом почти всегда двадцать пять страниц, — добрых пятнадцать тысяч слов; собственно говоря, солидный труд целой недели. Хоть они и были длинноваты, я считал их захватывающе интересными, но, к моему несчастью, доклады никогда не приходили сами по себе. К ним всегда прилагался целый лист вопросов насчет смысла отдельных мест и выражений в моих книгах, и на все вопросы клуб желал получить ответы; кроме того, раз в три месяца мне присылали доклад казначея, доклад редактора, доклад комитета и отчет президента, — и о каждом из них всегда было желательно знать мое мнение; кроме того, клуб ждал от меня советов, если бы мне пришло на ум что-либо полезное.
С течением времени я начал страшиться этих посланий, и мой страх все рос и рос, и в конце концов я стал обливаться холодным потом при одной мысли о клубе. По натуре я лентяй и не люблю писать писем, а ведь всякий раз, когда я получал эти послания, мне приходилось — для coбственного спокойствия — все бросать и шевелить мозгами, снова и снова ломать себе голову, пока не подвернется что-нибудь подходящее для ответа. Первый год я справлялся недурно, но в последующие четыре года Марк-Твеновский клуб замка Корриган стал для меня проклятием, кошмаром, нестерпимой мукой всей моей жизни. И мне так ужасно, таи бесконечно надоело делать умное лицо для фотографии! Ежегодно к течение пяти лет я позировал фотографам, чтобы удовлетворять этот ненасытный клуб. В конце концов я взбунтовался. У меня больше не было сил выносить этот гнет. Я собрался с духом, разорвал цепи и снова стал свободным, счастливым человеком. С этого дня я сжигал толстые конверты секретаря в ту самую минуту, как их доставляла почта; он посылал их все реже, а потом и вовсе перестал.