Марсель Пруст - Комбре
Иногда в предвечернем небе проплывала белая как облако, луна, — украдкой, без блеска, как актриса, которой еще не пора на выход, и вот она в городском платье смотрит из зала, как играют ее товарищи, и стушевалась, не желая, чтобы на нее обращали внимание. Я любил находить ее изображение на картинах и в книгах, но эти произведения искусства очень отличались — по крайней мере в первые годы, пока Блок не приучил мои глаза и мысль к более утонченным гармониям, — от тех, где луна показалась бы мне прекрасной сегодня и где тогда бы я ее не узнал. К примеру, какой-нибудь роман Сентина[142], пейзаж Глейра, на котором она серебряным серпом четко вырисовывается в небе[143], — книги и картины, простодушные и несовершенные, как мои собственные впечатления: бабушкиных сестер, например, возмущала моя любовь к такому искусству. Они полагали, что детям надо предлагать — а дети, доказывая, что у них xoроший вкус, должны прежде всего любить — те произведения, которыми мы бесспорно восхищаемся в зрелости. Очевидно, они представляли себе эстетические достоинства как материальные предметы, которые невозможно не заметить — достаточно открыть глаза и не надо ждать, пока медленно вырастишь нечто подобное в собственном сердце.
В стороне Мезеглиза, на берегу большого пруда, прислонившись к поросшему кустарником холму, расположился Монжувен — дом, в котором жил г-н Вентейль. На дороге мы часто встречали его дочку, которая во весь опор правила открытым экипажем. Начиная с какого-то года мы уже встречали ее не одну, а с подругой старше ее, о которой шла в наших краях дурная слава; в конце концов подруга совсем перебралась в Монжувен. Говорили: "Наверно, бедный господин Вентейль ослеп от любви к дочке, как это он не обращает внимания на пересуды и позволил дочке поселить в доме такую особу — это он-то, которого неуместное слово оскорбляет! Он говорит, что это выдающаяся женщина, воплощенное благородство и что в ней проявились бы необыкновенные способности к музыке, если бы она их развивала. Можно не сомневаться: с его дочкой она не музыкой занимается". Г-н Вентейль именно так о ней и говорил, и в самом деле, поразительно, как восхищаются душевными качествами человека родственники того, с кем этот человек связан узами плоти. Физическая любовь, так несправедливо опороченная, настолько проявляет в каждом человеке мельчайшие крохи доброты, самоотверженности, что это бросается в глаза всем, кто находится рядом. Доктор Перспье, которому его густой голос и густые брови позволяли сколько угодно играть роль человека коварного, на которого он вообще-то не был похож, и при этом не вредить своей непоколебимой и незаслуженной репутации ворчуна-благодетеля, потешал до слез кюре и всех остальных, изрекая сварливо: "Ладно! Она, мадмуазель Вентейль, видите ли, музыкой занимается со своей подругой. Вам это как будто странно. Не знаю, не знаю. Мне папаша Вентейль еще вчера говорил. Имеет же она право любить музыку, эта девица. Я не из тех, кто станет на пути деток, у которых призвание к искусству, да и Вентейль тоже. И потом, он и сам занимается музыкой с подружкой своей дочери. Черт побери, у них там в этом вертепе такая музыка! А чего вы смеетесь? Просто эти люди со своей музыкой перестарались. Я на днях встретил папашу Вентейля у кладбища. Он на ногах не держался".
Не мы одни видели, что г-н Вентейль в тот период избегал знакомых, отворачивался, завидев их; он состарился в несколько месяцев, с головой ушел в свое горе, неспособен был ни на какое усилие, если оно не было направлено на счастье дочери, он проводил целые дни на могиле жены — трудно было не понять, что он умирает с горя, и, разумеется, он не мог не знать, какие ходят слухи. Все он знал, а возможно, и верил этим слухам. Наверное, любой человек на свете, каким бы ни был он добродетельным, способен, покоряясь сложным обстоятельствам, ужиться рядом с грехом, который он самым решительным образом осуждает, ужиться, не до конца узнавая его в том обличье, которое принял этот грех, чтобы проникнуть в его жизнь и заставить его страдать, — например, не обратить внимания, что однажды вечером существо, которое он по множеству причин любит, скажет нечто странное или поведет себя необъяснимым образом. Но для такого человека, как г-н Вентейль, было, наверно, еще мучительнее смиряться с некоторыми вещами, которые ошибочно считают уделом мира богемы, хотя на самом деле они случаются всякий раз, когда некий порок хочет найти для себя место и подходящие условия и развивается в ребенке по воле самой природы, иногда просто потому, что так соединились в нем отцовские и материнские черты, вроде того, как определяется цвет его глаз. Но из того, что г-н Вентейль знал о поведении своей дочери, не следует, что он меньше перед ней преклонялся. Факты не проникают в мир, где живет наша вера; не из фактов она родилась, не фактам ее и разрушить; факты могут навязывать вере самые упорные разоблачения, ничуть ее не ослабляя, — так лавина несчастий и болезней, беспрестанно обрушивающихся на семью, не заставит ее членов усомниться ни в доброте их Бога, ни в талантах их врача. Но когда г-н Вентейль думал, как они с дочерью выглядят в глазах других людей, во что превратилась их репутация, когда он пытался представить себе, какое место отводит им людское мнение, тут он становился на точку зрения общества и представлял себе все именно так, как подобало жителю Комбре, то есть видел себя и дочку среди самых последних подонков общества, и от этого его манеры очень скоро приобрели отпечаток униженности, почтения к тем, кто выше его и на кого он смотрел снизу вверх (пускай раньше они были гораздо ниже), во всем его поведении сквозили неуверенные попытки дотянуться до их уровня, — таково бывает чисто механическое следствие всякого упадка. Однажды мы шли со Сванном по комбрейской улице, а г-н Вентейль внезапно свернул из-за угла и слишком быстро очутился перед нами лицом к лицу, так что избежать нас было уже нельзя; и Сванн, с милосердием светского человека, который, находя опору в гордыне, способен махнуть рукой на все свои нравственные предрассудки и видит в чужом позоре только повод выразить этому человеку свое расположение, которое тем больше щекочет самолюбие того, кто его выказывает, что он понимает, насколько оно драгоценно для того, к кому обращено, — Сванн долго беседовал с г-ном Вентейлем, хотя до того и слова с ним не сказал, и, прежде чем проститься, предложил ему прислать как-нибудь дочку в Тансонвиль сыграть что-нибудь. Два года назад такое приглашение возмутило бы г-на Вентейля, но теперь оно преисполнило его такой признательности, что он счел себя обязанным именно из благодарности не последовать этому приглашению. Любезность Сванна по отношению к его дочке показалась ему сама по себе такой почетной и восхитительной поддержкой, что он подумал — лучше ею не воспользоваться, а сохранить для себя, платонически, во всей ее прелести.
Когда Сванн нас покинул, г-н Вентейль сказал: "Какой изумительный человек! — с восторженным обожанием, точь-в-точь как умные и хорошенькие буржуазные дамы, которые почитают герцогиню и восхищаются ею, пускай она глупа и безобразна. — Изумительный! Какая жалость, что он таким неподобающим образом женился!"
И тогда, поскольку даже самые искренние люди не чужды лицемерия и, говоря с кем-нибудь, отстраняются от своего мнения о нем, которое высказали бы у него за спиной, мои родители вместе с г-ном Вентейлем стали сокрушаться о браке г-на Сванна, и все это ради соблюдения принципов и приличий (проявлявшихся уже хотя бы в том, что они сообща взывали к этим принципам и приличиям как добропорядочные люди сходных взглядов), да притом еще делая вид, будто в Монжувене все их придерживаются. Г-н Вентейль не прислал дочку к Сванну. И больше всех об этом жалел Сванн. Потому что каждый раз, расставаясь с г-ном Вентейлем, он вспоминал, что давно уже хочет у него спросить об одном человеке, его однофамильце и, как он полагает, родственнике. И теперь он твердо решил, что не забудет и спросит у г-на Вентейля, когда тот пришлет дочку в Тансонвиль.
Из двух наших прогулок по окрестностям Комбре прогулка в сторону Мезеглиза была более короткой, и ее приберегали на случай ненадежной погоды, поэтому получалось, что климат в Мезеглизе довольно дождливый, и мы никогда не теряли из виду опушку руссенвильского леса, в чаще которого можно было укрыться.
Часто солнце пряталось за тучу, ее овал расплывался, края желтели. Было по-прежнему ясно, но сияние исчезало, и жизнь в полях, казалось, замирала, а деревушка Руссенвиль с удручающей четкостью и завершенностью врезала в небо рельеф белых гребней своих кровель. Ветерок вздымал ввысь ворона, и он падал вниз уже где-нибудь далеко; и на фоне побелевшего неба лесные дали казались еще более синими, словно нарисованными на гризайли, украшающей зеркала над камином в старинных домах.