Михаил Шолохов - Тихий Дон. Шедевр мировой литературы в одном томе
— Ты, Осип Давыдович, как думаешь? — обратился Иван Алексеевич к Штокману.
— Я предсказывать не умею, — уклончиво ответил тот, на вытянутой руке сосредоточенно рассматривая отделанное кольцо.
— Задерутся они — быть и нам там. Хошь не хошь, а придется, за волосы притянут, — рассуждал Валет.
— Тут, ребятки, какое дело… — заговорил Штокман, мягко освобождая кусачки из пальцев Ивана Алексеевича.
Говорил он серьезно, как видно собираясь основательно растолковать. Валет удобнее подхватил сползавшие с верстака ноги, на лице Давыдки округлились губы, не прикрывая влажной, кипени плотных зубов, Штокман с присущей ему яркостью, сжато, в твердых фразах обрисовал борьбу капиталистических государств за рынки и колонии, В конце его, возмущенно перебил Иван Алексеевич:
— Погоди, а, мы-то тут, при чем?
— У тебя и у других таких же головы будут болеть с чужого похмелья, — улыбнулся Штокман.
— Ты не будь, дитем, — язвил. Валет, — старая поговорка: «Паны дерутся, а у холопов чубы трясутся».
— У-у-гу-м… — Ивад Алексеевич насупился, дробя какую-то, громоздкую, неподатливую глыбу мыслей.
— Листницкий этот чего прибивается к Моховым? Не за дочерью его топчет? — спросил Давыдка.
— Там уже коршуновский потомок топтался… — злословит Валет.
— Слышишь, Иван Алексеевич? Офицер чего там нюхает?
Иван Алексеевич встрепенулся, словно кнутом его под коленки жиганули.
— А? Что гутаришь?
— Задремал, дядя!.. Про Листницкого разговор.
— На станцию едет. Да, ишо новостишка: оттель выхожу, на крыльце — кто бы вы думали? Гришка Мелехов. Стоит с кнутиком. Спрашиваю: «Ты чего тут, Григорий?» — «Листницкого пана везу на Миллеровскую».
— Он у них в кучерах, — вступился Давыдка.
— С панского стола объедки схватывает.
— Ты, Валет, как цепной кобель, любого обрешешь.
Разговор на минуту смолк. Иван Алексеевич поднялся идти.
— Ты не к стоянию спешишь? — съехидничал напоследок Валет.
— Мне каждый день стояние.
Штокман проводил всегдашних гостей; замкнув мастерскую, пошел в дом.
В ночь под пасху небо затянуло черногрудыми тучами, накрапывал дождь. Отсыревшая темнота давила хутор. На Дону, уже в сумерках, с протяжным, перекатистым стоном хрястнул лед, и первая с шорохом вылезла из воды, сжатая массивом поломанного льда, крыга. Лед разом взломало на протяжении четырех верст, до первого от хутора колена. Пошел стор. Под мерные удары церковного колокола на Дону, сотрясая берега, крушились, сталкиваясь, ледяные поля. У колена, там, где Дон, избочившись, заворачивает влево, образовался затор. Гул и скрежет налезающих крыг доносило до хутора. В церковной ограде, испещренной блестками талых лужиц, гуртовались парни. Из церкви через распахнутые двери на паперть, с паперти в ограду сползали гулкие звуки чтения, в решетчатых окнах праздничный и отрадный переливался свет, а в ограде парни щупали повизгивавших тихонько девок, целовались, вполголоса рассказывали похабные истории.
В церковной караулке толпились казаки, приехавшие к светлому богослужений с ближних и дальних хуторов. Сморенные усталью и духотой, висевшей в караулке, люди спали на лавках и у подоконников, на полу.
На поломанных порожках курили, переговаривались о погоде и озимых.
— Ваши хуторные как на поля выедут?
— На фоминой тронутся, должно.
— То-то добришша, у вас ить там песчаная степь.
— Супесь, по энту сторону лога — солончаки.
— Теперича земля напитается.
— Прошлый год мы пахали — земля как хрящ, до бесконца краю клеклая.
— Дунька, ты где? — тоненьким голосом пищало внизу у крыльца караулки.
А у церковной калитки чей-то сиплый грубый голое бубнил:
— Нашли где целоваться, ах вы… Брысь отседа, пакостники! Приспичило вам!
— Тебе пары нету? Иди нашу сучку целуй, — резонил из темноты молодой ломкий голос.
— Су-у-учку? А вот я тебе…
Вязкий топот перебирающих в беге ног, порсканье и шелест девичьих юбок.
С крыши стеклянная звень падающей капели; и снова тот же медленный, тягучий, как черноземная грязь, голос:
— Запашник, надысь торговал у Прохора, давал ему двенадцать целковых — угинается. Энтот не продешевит…
На Дону — плавный шелест, шорох, хруст. Будто внизу за хутором идет принаряженная, мощная, ростом с тополь, баба, шелестя невиданно большим подолом.
В полночь, когда закрутела кисельная чернота, к ограде верхом на незаседланном коне подъехал Митька Коршунов. Слез, привязал к гриве повод уздечки, хлопнул горячившуюся лошадь ладонью. Постоял, прислушиваясь к чавканью копыт, и, оправляя пояс, пошел в ограду. На паперти снял папаху, согнул в поклоне подбритую неровною скобкой голову; расталкивая баб, протискался к алтарю. По левую сторону черным табуном густились казаки, по правую цвела пестрая смесь бабьих нарядов. Митька разыскал глазами стоявшего в первом ряду отца, подошел к нему. Перехватил у локтя руку Мирона Григорьевича, поднимавшуюся в крестном знамении, шепнул в заволосатевшее ухо:
— Батя, выдь на-час.
Пробираясь сквозь сплошную завесу различных запахов, Митька дрожал ноздрями: валили с ног чад горячего воска, дух разопревших в поту бабьих тел, могильная вонь слежалых нарядов (тех, которые вынимаются из-под испода сундуков только на рождество да на пасху), разило мокрой обувной кожей, нафталином, выделениями говельщицких изголодавшихся желудков.
На паперти Митька, грудью прижимаясь к отцову плечу, сказал:
— Наталья помирает!
XVIIГригорий вернулся из Миллерова, куда отвозил Евгения, в вербное воскресенье. Оттепель съела снег; дорога испортилась в каких-нибудь два дня.
В Ольховом Рогу, украинской слободе, в двадцати пяти верстах от станции, переправляясь через речку, едва не утопил лошадей. В слободу приехал перед вечером. За прошедшую ночь лед поломало, пронесло, и речка, пополняемая коричневыми потоками талой воды, пухла, пенилась, подступая к улочкам.
Постоялый двор, где останавливались кормить лошадей по дороге на станцию, был на той стороне. За ночь могло еще больше прибыть воды, и Григорий решил переправиться.
Подъехал к тому месту, где сутки назад переезжал по льду; вышедшая из берегов речка гнала по раздвинувшемуся руслу грязные воды, легко кружила на середине отрезок плетня и половинку колесного обода. На оголенном от снега песке виднелись притертые санными полозьями свежие следы. Григорий остановил потных, со шмотьями мыла между ног, лошадей и соскочил с саней рассмотреть следы. Подреза прорезали тонкие полоски. У воды след слегка заворачивал влево, тонул в воде. Григорий смерил расстояние взглядом: двадцать саженей — самое большее. Подошел к лошадям проверить запряжку. В это время из крайнего двора вышел, направляясь к Григорию, пожилой, в лисьем треухе украинец.
— Ездют тут? — спросил Григорий, махая вожжами на коричневый перекипающий поток.
— Та издють. Ноне утром проихалы.
— Глубоко?
— Ни. В сани, мабуть, зальется.
Григорий подобрал вожжи и, готовя кнут, толкнул лошадей коротким повелительным «но!»… Лошади, храпя и нюхая воду, пошли нехотя.
— Но! — Григорий свистнул кнутом, привставая на козлах.
Гнедой широкозадый конь, левый в запряжке, мотнул головой — была не была! — и рывком натянул постромки. Григорий искоса глянул под ноги: вода клехтала у грядушки саней. Лошадям сначала по колено, потом сразу по грудь. Григорий хотел повернуть обратно, по лошади сорвались и, всхрапнув, поплыли. Задок саней занесло, поворачивая лошадей головами на течение. Через спины их перекатами шла вода, сани колыхало и стремительно тянуло назад.
— А-я-яй!.. А-а-яй!.. — горланил, бегая по берегу, украинец и зачем-то махал сдернутым с головы лисьим треухом.
Григорий в диком остервенении, не переставая, улюлюкал, понукал лошадей. Вода курчавилась за оседавшими санями мелкими воронками. Сани резко стукнуло о торчавшую из воды сваю (след унесенного моста) и перевернуло с диковинной ловкостью. Охнув, Григорий окунулся с головой, но вожжей не выпустил. Его тянуло за полы полушубка, за ноги, влекло с мягкой настойчивостью, переворачивая возле колыхавшихся саней. Он успел ухватиться левой рукой за полоз, бросил вожжи, задыхаясь, стал перехватываться руками, добираясь до барка. Он уже схватил было пальцами окованный конец барка — в этот миг Гнедой, сопротивлявшийся течению, с силой ударил его задней ногой в колено. Захлебываясь, Григорий перекинулся руками и уцепился за постромку. Его отрывало от лошадей, разжимало пальцы с удвоенной силой. Весь в огненных колючках холода, он дотянулся до головы Гнедого, и прямо в расширенные зрачки Григория вонзила лошадь бешеный, налитый смертельным ужасом взгляд своих кровянистых глаз.